Едва воротившись домой, часто после двухсменной работы, наши суровые кормильцы скидывали свои ватные — мужнины — одежды, одевались в яркие, цветастые, сшитые до войны платья — платья жалобно повисали вокруг их худых тел, — и принимались за каждодневную яростную уборку своего дома, пустующего с раннего утра без их хозяйского, женского глаза. Потерпев немного времени наше бесцельное шатание вокруг сдвинутой на середину комнаты мебели, надавав нам между делом шлепков, щипков и оплеух и вконец раздражившись своею раздраженностью, наши матери прогоняли нас до вечера — «с глаз долой».
А кто же тогда из ребят нашей ватаги не был счастлив прошмыгнуть мимо опухших, шершавых, тяжелых, как у мужчин, рук своей матери и помчаться к друзьям, прогнанным «с глаз долой» несколькими минутами раньше него и теперь уж дожидающимся его во дворе с детской нетерпеливостью и неизменной любовью!
Уже выбежав на лестницу, каждый из нас слышал, как громким визгливым голосом бранится его мать на общественной кухне с такими же вдовыми раздраженными соседками, сопровождая брань свирепым лязгом и грохотом кухонной посуды.
Мы часто слышали, как бабки — старухи с белесыми, в круглых, отечных складках, словно выпаренными лицами, упакованные в любую погоду в черные толстые платки и высокие — выше колен — черные валенки, матери наших погибших отцов, — наши бабушки, проводящие свой бессрочный досуг в двух наших темных вонючих дворах, сидя на ящиках или на дровах, потому что наши суровые кормильцы матери едва начинали свою каждодневную отчаянную уборку, прогоняли и их вместе с нами до позднего вечера «с глаз долой», — судачили между собой, что их невестки — наши матери — теперь уж вконец осатанели оттого, что к ним «не ходят», да и «ходить» не будут, потому что всех нерасчетных да безответных, как их сыны, как всегда, первыми в эту войну и поубивало. Да, видно, говорили это бабки — наши бабушки — от злой обиды на неласковых невесток, на свои неизлечимые в скудной, послевоенной жизни болезни да на смерть молодых сынов.
Жила наша дворовая ватага хоть и обособленно, но все же вольно и дружно. В дворовые дела мы не вмешивали никогда ни наших суровых матерей, ни бабок — наших бабушек, ни старших братьев и сестер. Ссоры и споры мы разрешали сообща, без усилий и разговоров. Все выходило у нас само собой. Поспорившая сторона вмиг находила в остальных молчаливых защитников или противников. Судили мы молча и горячо. Каждый из нас в своих дворовых делах мог, конечно, поступить по-всякому, но наш общий суд всегда исходил только из одного, неизвестно как и когда пришедшего к нам принципа, стихийно возникающего в нас всегда, когда мы собирались вместе, — из принципа, который выражается словами: каждый равен каждому. Слова: справедливо — несправедливо, хорошо — плохо, соотнесенные с этим общим принципом и сказанные большинством, были не словами, но приговором или оправданием каждому из нас. Наказание виновному в плохом или несправедливом исполнялось тоже само собой, без ссор и долгих разговоров. Соответственно мере вины в плохом или несправедливом, например, мы не принимали виновного несколько дней в игры или принимали как проигравшего — то есть несколько дней он водил, дежурил, подавал мяч в общих играх, а особо провинившихся наказывали всеобщим молчанием — бойкотом.
Надо прибавить, что принцип нашего сурового равенства — каждый равен каждому — смягчался, когда нарушал его маленький и очевидно слабый. Однако ни те ни другие не принимались и в наши игры, а значит, членами нашей ватаги не были. Это был самозарождающийся Справедливый Суд самозарождающегося Дворового Общества.
У нас не было вожаков — каждый член нашей ватаги был равен другому не только в области суда, но и во всех дворовых делах — в выборе игр, развлечений, помещений, в ходе игр, в распределении ценных находок с помойного двора и тех немногих предметов для игр и денег, которые выдавали нам иногда с собой во двор наши бережливые кормильцы матери. Осуществляли мы эти равенства соблюдением строгой очередности во всем, голосованием со стихийным использованием принципа большинства и при помощи напоминаний каждому о Справедливом Суде.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
И все же вожак нам нашелся. Объявился однажды среди нас самозванно. В одном из наших захламленных дворов от довоенной благополучной жизни осталась ровная площадка, толсто усыпанная гравием, и на площадке — два высоких железных столба, пестреньких от облупленной голубой краски с такой же перекладиной — останки довоенных качелей. Долгое время площадка и столбы с перекладиной не могли себе найти у нас применения: играть в напильники и ножички из-за гравия на площадке было неудобно, можно было бы использовать столбы с перекладиной как турник, но ни один из ребят нашей ватаги не мог пока не только дотянуться, но и допрыгнуть до перекладины. Потом площадкой и столбами мы награждали победившую футбольную команду. Бегать из-за гравия по площадке было удобно только морозной зимой, по твердому насту; зато теперь в любое время года вратарь победившей команды стоял возле устойчивых накрепко врытых в землю ворот, в то время как ворота для проигравшей команды сооружались по-прежнему из всяких случайных подручных вещей — консервных банок, кирпичей, ящиков или даже просто из комьев снега, из-за чего ворота проигравшей команды были ненадежны, легко сдвигались с места, и команде часто мог засчитываться и незабитый гол. В футбол мы играли все — мальчики и девочки — с равным азартом и визгом. Играли обычно до первого короткого звона стекла, после которого вмиг — как сказочный конь Сивка-Бурка — вставала перед нами, как лист перед травой, старая, худая, хромая дворничиха наших двух дворов (которую — кстати, о нашем всезнайстве! — мы не знали ни по имени-отчеству, ни по фамилии), и тогда мы проходными подъездами помойного двора, невыносимого для дворничихи так же, как и других взрослых, пробивались с мячом во второй двор и продолжали играть в футбол там, пока не видели вбегающую под арку, обегающую с грехом пополам два наших больших дома по улице хромую дворничиху, и тогда снова проскальзывали в первый двор, и так до тех пор, пока дворничиха вместе с кем-нибудь из разгневанных взрослых не преодолевали отвращения к зловонным помоям и не брали нас в кольцо. Тогда в знак полной безоговорочной капитуляции и для смягчения злости дворничихи мы поднимали белый флаг: оставляли для нее посредине двора очередной из наших мячей и уносили ноги на чердаки. Старинные лестницы наших домов были, конечно, без лифтов, и старой хромой дворничихе нечего было и думать по ним за нами гоняться. Впрочем, мы знали, что всеми этими маневрами лишь отдаляем, но не избегаем шлепков и подзатыльников Верховной Кары — наших кормильцев матерей.
Мячи, которые как трофеи забирала у нас дворничиха, исчезали бесследно. В нашем воображении каморка дворничихи под лестницей, откуда даже на чердаке пахло керосином и преющими валенками, до потолка была завалена и увешана мячами разных цветов и размеров. Правда, иногда мы находили в помойке вместе с вещами, выброшенными после праздников, голые черные плоские, во многих местах наколотые камеры и сморщенные парусиновые или клеенчатые покрышки знакомых расцветок. Возможно, что эти останки и были в прошлом нашими мячами, но никто из нас даже в мыслях не мог допустить возможности такой жестокой расправы над ними, нашими друзьями-мячами, и потому мы радовались негодным камерам и покрышкам так же, как другим дарам помойки, наново.
Мы долго канючили возле каморки дворничихи, притворно всхлипывая в дверную щель: «те-еть дворник, мы больше не будем, вот честное пионерское, больше не бу-дем, теть, а теть…» Но она так и не вернула нам ни одного мяча. Нечего было и говорить, что наши строгие кормильцы матери не собирались покупать нам новых мячей. И вскоре в наших чердачных и подвальных потусторонних разговорах замелькали оборотни, особым образом сгущающие детскую кровь в мячах, а потом пожирающие ее вместе с резиной.
Таким образом однажды дворничиха получила в качестве трофея последний наш мяч, который вынес кто-то из членов нашей ватаги, и площадка с довоенными столбами и перекладинами опять долгое время пустовала. Но вот кто-то из нас нашел на помойке толстую веревку, привязал ее двумя концами к перекладине — вышли качели. Пробовали приладить к веревке доску, но доска почему-то не держалась. Так и качались, стоя или сидя в веревочной петле, много раз в день и всегда строго по очереди.