— Мама, обоз дальше идёт!
— Ах, пускай его идёт, сейчас нужно человека спасать!
И ведь спасла, отогрела дыханием. Отпоила тёплым. молоком топлёным. И когда заснуло дитя, угревшись на печке, долго ещё лежала Марфа рядом, гладила по слипшимся волосам, давно не мытым, не чёсанным, и шептала:
— Птенчик ты мой, выпавший из гнезда в холодную бурю, беспомощный, слабый. Но ничего, милый, не бойся. Я тебя выкормлю, выхожу…
Мика даже онемел, слыша такое. С ними мать куда суровее была. Частенько и шлёпала. А на этого вдруг так разжалобилась. Целует и сама плачет.
— Мама, ну чего ты, чего? Вон Сандрик ревёт, напугался.
— Ну ничего, по глупости ревёт, а тут беда смертная… Не отпущу, пока не выхожу… Да ты поезжай с остальными, которые ещё ничего, терпят, а этого не довезти! Пусть окрепнет малость, потом отдельно доставим.
Марфа смахнула слёзы, поправила на Микуле шапку, утёрла Сандрику нос и снова вернулась на печку. Приложила ухо к спящему и шепнула:
— Бьётся слабо, но ровненько — тук-тук… Будет жить, будет!
Мика постоял растерянный, не зная, что делать. Редко мать плакала. Один раз, когда отца на войну провожала, в голос кричала, как и все. А теперь над чужим мальчишкой… Ну, хоть бы над своим… Непонятная.
И, оглядываясь, заметил солдатский ватник, брошенный у порога. Поднял его Мика, как человек хозяйственный, встряхнул.
— Не тронь, его надо в печке выжарить! — крикнула мать. — Посмотри в карманах, есть ли какие документы.
Мика осмотрел торопливо.
— Ничего, ровнёхонько ничего.
— И кто же он теперь, чей мальчонка, откудова? Ну-ка узнай скорей у его товарищей.
Мика повернулся было и вдруг увидел на воротнике ватника надпись чернильным карандашом, буквы «Уч. Г. О.».
И тут его словно пронзило:
— Мама! Да это же папкина одёжа, смотри-ка, отцовская метка. «Уч.» — это же Учайкин! «Г. О» — Григорий Осипович! Вот кого я привёз-то — отцовского крестника!
Мать так и всплеснулась. Бросилась к ватнику, обнимает, ворошит, смотрит, нет ли ещё какой меточки, от мужа весточки. Запах его вдыхает… и чуется что-то родное: дымом он попахивает, как от охотничьих костров, которые любил Григорий. Вот только запах лекарств был совсем чужим.
И, оставив ватник, Марфа снова к печке, где живая весточка с войны угрелась. Гладит стриженую I головёнку и причитает:
— Деточка ты моя! Находочка ты наша! Руками отца нашего спасённая… Никуда мы тебя не отправим. Так и будешь с нами жить, пока папка наш вернётся… Верно ведь, ребятки?
— А чего же, батя рад будет: приедет, а его найдёныш здесь. На вот, жив-здоров… Панас! То-то обрадуется, — сказал Мика.
— Угу, — подтвердил всегда согласный со всеми Сандрик.
— Ой, желанные вы мои, где двое сыты, там и третий прокормится, так ведь? Лишняя ложка в нашей чашке не помешает.
— Известно, — с отцовской басовитостью сказал Мика, — в три руки игра в ложки у нас веселей пойдёт!
— Мы чьего-то птенчика сбережём, а добрые люди, глядишь, и нашего папку сохранят… Судьба, она за хорошее добром платит… Ну, ведь это надо же: Григорий мой воюет, а одёжа его дома ночует! Вот судьба, ну судьба! К добру это, деточки мои, чует сердце — к добру!
И мать прижала грязный ватник к лицу, закрыла свою широкую улыбку, словно застыдилась неожиданного счастья.
ПАНАС-ЧЕРНОГЛАЗ, ВАТНЫЕ НОЖКИ
Мика поехал с обозом дальше и благополучно довёз своих пассажиров до лесной школы. Помогал их выгружать, а самому не терпелось скорей попасть домой, разглядеть как следует своего названого братца. Имя-то у него какое необыкновенное — Панас! Да и обличье от всех белобрысых курмышских ребят особенное. Глаза чёрненькие, волосы— как вороново крыло. И нос востренький, как у синички.
Ему показалось, что из всех ленинградских ребятишек отцовский найдёныш самый красивый. И самый счастливый: все ребята раненые, побитые— у кого рука, у кого нога в бинтах, а он весь целенький.
Мику так и подмывало похвалиться своим братцем, но при виде множества несчастных он не решился. И грудь теснило, и слёзы на глаза навёртывались, когда выносили иных на руках, других на носилках. Женщины, помогавшие в разгрузке раненых солдат, офицеров и детей, едва крепились. А лишь назад тронулись, на расстояние голоса отъехали, вдруг как запричитали, заплакали — лес вокруг застонал.
Насмотревшись на страдания чужих, подумали про своих. Представили мужей и братьев такими же побитыми, пораненными — ну и разлились ручьями.
Приустанут, замолкнут, а потом напомнит какая-нибудь:
— Ой, сестрицы, видали вы — у одного молоденького обеих рук нет!
И все опять голосить.
Только поуспокоятся, другая скажет:
— Ой, соседушки, а у того, пожилого, детей, поди, куча, а у него глаза огнём выжжены!
И опять все в слёзы. Ну тошно, хоть сам плачь. Не выдержал Мика:
— Да уймитесь вы, слезами горю не поможешь!
Услышав его басовитый окрик, женщины успокоились. Но ненадолго.
— Ох, горе горькое, неужели нам суждено мужиков наших не повидать, голосов их не поуслышать? — вздохнула одна.
— Так и будем мальчишек кучерами сажать, а вместо коней коров запрягать! — выкрикнула другая и расхохоталась.
Но, вместо того чтобы развеселиться, остальные женщины опять заплакали навзрыд.
Намучился с ними Мика.
«Знали бы вы, что скоро и без нас, мальчишек, останетесь, совсем бы обревелись», — думал он.
Обогнав весь обоз, Мика первым сдал своего рогатого коня на конюшню.
— Молодец! — похвалил его дядя Евсей. — Не тот кучер, что рысаком ловко правит, а тот кучер, кто из быка рысь выбивает!
Эта похвала заставила Мику держаться солидней. И он не помчался домой, как мальчишка, а пошёл степенно, как полагается рабочему человеку. На крыльце неторопливо обмёл снег с валенок веником-голиком, выбил о косяк шапку, хотя пороши на ней не было, и, постукивая ногой об ногу, как, бывало, отец с мороза, вошёл в избу.
— Ну, как вы тут, мать?
— Тс-с! Спит птенчик наш!
— Это ладно, во сне человек сил набирается. Пусть спит.
Оглядев избу, Мика сразу увидел нечто новое: напротив жерла печки на протянутой верёвке висели полосатые штанишки и такая же полосатая кофтёнка-распашонка.
— Костюмчик я выстирала, грязен был, как земля… А вишь, отмылся, какой объявился, полосатенький… — чудной.
— Это пижама, — сказал Мика, — я видел ещё до войны в лесной школе. В таких больные и отдыхающие в санаториях ходят.
— Ах, бедняжка! Что же гитлеры их на отдыхе, что ли, захватили, проклятые?
— Отец писал, на пути поезд разбомбили, когда их вывозили из города Ленинграда.
Мать вздохнула:
— Да-да, видно, городское, нежное дитё. Сложением тоненькое. Ножки маленькие, ладони узенькие. Не то что наша деревенская кость.
— Ничего, обвыкнется.
Мика вымыл руки над лоханкой, вытер их домотканым полотенцем и, не дожидаясь приглашения, сел за стол, давая понять, что его надо накормить, как хозяина, вернувшегося домой после трудов.
Мать молча подвинула ему краюшку хлеба, которую полагалось резать мужской рукой, поставила деревянную солонку, положила деревянную ложку и, налив щей из чугуна в деревянную чашку, ласково улыбнулась: кушай, мол, на здоровье, работничек ты мой милый.
Мика принялся есть неторопливо, толково, подставляя под ложку ломоть хлеба и ожидая, что ещё скажет мать про найдёныша.
Оно, конечно, обвыкнется, окоренится. Пересаженные яблоньки и те приживаются, а человек и подавно… Но ты скажи, до чего же ослабело дитё: купаю, мою, мочалку, чтобы помягче была, кипятком обдала, мыло достала из сундука душистое, ещё до войны мне подаренное, — всё честь честью; хочу поставить её в корыте, а у неё ножки как ватные!
— Это как так? — встревожился Мика и даже не подумал, почему это мать про Панаса говорит «её» и «у неё».
— А вот так: ставлю, а они подламываются, приподниму, а они друг за дружку заплетаются — ну чисто ватные!
— Может, пораненные? — Мика даже ложку положил на стол и перестал жевать.
— Нет, все целенькие, до единого пальчика. В руки возьму — тёпленькие, живые, а отпущу— провисают, как гороховые стручочки!
— Отощал, видно, только и всего. У коня от бескормицы и то ноги заплетаются. Вот отъестся на наших хлебах, серёдка насытится — и краешки заиграют, — рассуждал Мика.
— И то верно. Выходим, выправим, — согласилась мать, — какая ещё танцорка будет!
— Танцорка? Это же парень, Панас!
— Ой, какая нам разница, Панас или Тарас, главное — сестрёнка теперь у вас! Девчонки у нас в доме как раз не хватало.
— Девчонка — Панас? Да что ты, мама, у русских таких женских имён не бывает!
— Не знаю, бывает, не бывает, а девчоночка… вон она, золотко, на печке спит-почивает! — засмеялась мать.
— Но ведь отец-то писал в письме про мальчишку! — подскочил Мика.