Осуществились ли ее мечты? Обрела ли она покой, избавившись от меня? От страха, что я ненароком могу ее выдать?
Как, интересно, с ней обошлось время? Какие у нее были любовники? На что она жила? Как выглядит? Почему не уехала сразу, как только поняла, что не может иначе? Я пытался припомнить, чем именно мог быть вызван ее отъезд. Что я такого сказал или сделал, что напугало ее? Может, я в чем-то проявил слабость и она усомнилась, что я выдержу? Не выдам ее? Буду молчать?
Виолончель оказалась нелегкой. Я шел и подбадривал себя, вспоминая, как Дина садится на лошадь или закрывает двери. Она всегда находилась в движении. Всегда стремилась прочь от меня.
Это воспоминание помогло мне быстрее принять решение: завтра же я возвращаюсь в Копенгаген.
* * *
Но на другой день я не уехал на вокзал, а пошел в театр, адрес которого мне дал накануне учитель Дины. Не удержался. Сперва я заикаясь попробовал объясниться с серым мужским лицом, глядевшим на меня из окошечка в стене. Я ищу Дину Меер, не может ли он помочь мне? Он покачал головой и продолжал что-то есть из бумажного пакета. Каждый раз, когда он нырял в пакет, лицо его исчезало из окошка. Я старался вежливо объяснить ему, что мне очень важно поговорить с кем-нибудь, кто ее знал.
Он смотрел на меня пустыми глазами. Пока я не сообразил показать ему купюру. Тогда он задумался, высасывая из зубов пищу, и быстро схватил деньги. Потом аккуратно сложил бумажный пакет, открыл дверь своей клетушки и поманил меня за собой. Мы пошли на нестройные звуки, доносившиеся из зала, где репетировал оркестр.
— Шредер! Первая скрипка! — произнес он и исчез.
Я дождался паузы. Потом пробрался к музыканту, который, по моим понятиям, играл первую скрипку. Он выглядел не так враждебно, как я боялся. Я сразу заговорил о деле. Представился Дининым родственником — я приехал в Берлин и очень хотел бы встретиться с ней. Он не задумываясь дал мне адрес учителя Майера.
— Она там живет? — спросил я, не говоря, что уже побывал там.
— Да, — ответил он и тут же, повернувшись к дирижеру, сказал ему что-то, чего я не понял.
Судя по ветхому занавесу и потертым креслам, это был один из третьесортных театров. И оркестр, естественно, тоже был третьесортный.
Как только дирижер отошел, я спросил у Шредера, не найдется ли у него времени побеседовать со мной. Он растерялся — вообще он собирался завтракать. Я пригласил его быть моим гостем. Нет ли поблизости подходящего заведения? Но у него было мало времени. Нетерпеливым движением он указал мне на кресла и сел сам.
Шредер был человеком неопределенного возраста. Узкое лицо. Черные с сединой волосы на макушке торчали ежиком. Странно. Он знал Дину!
— Она больше не живет по тому адресу, который вы назвали, — сказал я.
— Вот как? — Он пожал плечами.
— Она играла у вас?
— Нет. — Он улыбнулся, как будто сама мысль об этом была нелепой.
— Откуда же тогда вы ее знаете?
— Она приходила сюда с господином Эренстом.
— Кто это?
— Владелец театра.
— А что она здесь делала?
Он снова пожал плечами и быстро глянул на дверь.
— Присутствовала на спектаклях. Слушала концерты…
— На чем играл господин Эренст?
— Он не музыкант. Он проектирует и строит дома, — сдержанно ответил Шредер.
— Я хотел бы поговорить с ним.
— Он уехал. — Куда?
— В Париж.
— Дина могла уехать вместе с ним в Париж?
Шредер отрицательно покачал головой. Потом повернулся ко мне спиной и заговорил с оркестрантом, который только что вошел. Схватив смычок, он начал играть. Словно меня не существовало.
Человек тратит много сил, прежде чем поймет, что мир невежлив и безрассуден. Я ходил от одного оркестранта к другому и пытался втолковать им, что меня интересует все касающееся жизни Дины Меер, а также адрес господина Эренста в Париже. Я терпеливо сносил пытку, которой меня подвергли эти недалекие, равнодушные и неприветливые люди. Грубо скроенные и пущенные в мир с единственной целью: помешать всем добрым связям.
Вот, значит, где обитала Дина! Она приходила сюда на репетиции. И наверное, они играли так же грубо, как говорили, думал я, уже идя по улице.
Из сточных канав несло зловонием, и колеса телег громыхали по брусчатке. Я вспомнил, как плакал в детстве от злости или от страха, и пожалел, что не могу заплакать теперь. Вместо этого я положил пальто на выщербленные каменные ступени и сел.
Потом я долго бродил по улицам. А когда взошла луна и зажглись уличные фонари, снова оказался у здания театра. И купил билет, даже не потрудившись узнать, что сегодня играют.
Мне хотелось иметь при себе несколько тухлых яиц.
Я нашел свое место. Поднялся занавес, и мне стало ясно, что сегодня будет концерт. Оркестр сидел не в яме, а на сцене. Я узнал кое-кого из оркестрантов, дирижера и скрипача.
Зал был почти полон. Какофония настраиваемых инструментов действовала мне на нервы. Я не понимал, зачем пришел сюда. Лучше бы встретиться с этим Шредером после концерта.
Женщина у меня за спиной беспрерывно болтала со своей соседкой о каком-то мужчине, который был так невоспитан и которого так возбуждало ее присутствие, что она с трудом его выдерживала. Я оглянулся, потому что она раздражала меня. На ней было красное платье с вырезом на груди. Она оживленно жестикулировала, пальцы ее были унизаны кольцами. На меня она не обращала никакого внимания.
Наконец свет погас и женщина сзади умолкла. Скрипач и все музыканты взялись за смычки. Плечи Шредера не вязались ни со скрипкой, ни со сценой вообще. Это были плечи каменотеса. Он выглядел до того не на месте, что мне стало смешно.
Но тут грянула музыка!
Оркестр оказался не таким третьесортным, как занавес. Я почувствовал это с первых так-тов, стараясь понять, что же они играют.
И оказался в плену. Я больше не связывал эти лица, склоненные над инструментами, с тем, что произошло утром. Больше не ненавидел эти поднимающиеся и опускающиеся руки. Шеи. Пальцы. Тени на заднем занавесе.
Ибо все стало музыкой. И музыка была Диной.
Я наконец понял, почему она терпела этих людей. Почему приходила в театр, чтобы послушать, как они репетируют. Пожилой виолончелист в потертом фраке куда-то исчез. Один за другим исчезли все оркестранты. Осталась только музыка.
Там, на сцене, сидела Дина, зажав виолончель между коленями. Из утробы виолончели неслось рыдание. Неожиданно рядом со мной на свободное кресло сел русский в надетой набекрень шапке из волчьего меха. Прислонившись ко мне, он улыбался и кивал на сцену. Но вот замерли последние аккорды, он стал неистово аплодировать и свистеть. Публика обернулась и с удивлением уставилась на него. Я заволновался. Одет он был хуже, чем я.