— Но она же не курит, — возразила я, будто могла отговорить врача от диагноза. Будто рак был разумным существом и с ним можно было договориться. — Она курила только в юности. Уже много лет она не брала в руки сигарету.
Доктор печально покачал головой и продолжал говорить. Ему нужно было делать свою работу. Они могут попробовать облегчить боль в спине с помощью облучения, сказал он.
Радиация может уменьшить размеры опухолей, которые растут вдоль всего ее позвоночника.
Я не плакала. Только дышала. С трудом. Намеренно. А потом забыла, что нужно дышать. Один раз в жизни я упала в обморок — от ярости, в возрасте трех лет, нарочно задержав дыхание, потому что не хотела вылезать из ванны. Я была тогда слишком маленькой, чтобы запомнить это. И что же ты сделала? Что ты сделала? — спрашивала я мать на протяжении всего своего детства, заставляя ее снова и снова пересказывать мне эту историю, изумляясь и восхищаясь собственной пламенной силой воли. Она вытянула вперед руки и смотрела, как я постепенно синею, — так она всегда отвечала. Она держала меня на руках, пока голова моя не упала ей на ладонь, после чего я втянула в себя воздух и вернулась к жизни.
Дыши.
— А я смогу ездить на своей лошади? — спросила мать у «настоящего врача». Она сидела, плотно сжав ладони, переплетя лодыжки. Уйдя в хижину из себя самой.
Вместо ответа он взял карандаш, поставил его вертикально на край раковины и с силой ударил им о поверхность.
— Это ваш позвоночник после радиации, — сказал он. — Один рывок — и ваши кости сломаются, как сухое печенье.
Мы ушли в женский туалет. Заперлись в разных кабинках, всхлипывая. Не обменялись ни единым словом. Не потому, что мы были так одиноки в своей скорби. Наоборот, потому что мы были в ней слишком едины, как будто у нас было одно тело вместо двух. Я чувствовала, как мама навалилась на дверь всем весом, колотя по ней слабыми ладонями, заставляя вздрагивать весь ряд туалетных кабинок. Потом мы вышли, чтобы умыться, глядя друг на друга в ярко освещенном зеркале.
Нас отправили ждать в помещение аптеки. Я сидела между матерью и Эдди в своем зеленом костюме, зеленый бантик каким-то чудом все еще держался на моих волосах. Рядом с нами сидел пожилой мужчина с крупным лысым младенцем на руках. Еще была женщина, чья рука беспорядочно раскачивалась, начиная от локтя. Она придерживала ее второй рукой, пытаясь успокоить. Она ждала. Мы тоже ждали. Еще там была красивая темноволосая женщина в кресле-каталке. На ней была лиловая шляпа и целая горсть бриллиантовых колец. Мы глядели на нее во все глаза. Она разговаривала по-испански с группой людей, собравшихся вокруг нее; вероятно, то были ее родственники и муж.
— Как думаешь, у нее рак? — громко прошептала мне мать.
Эдди сидел по другую сторону от меня, но я не могла заставить себя взглянуть на него. Если бы я на него взглянула, мы оба сломались бы, как сухое печенье. Я думала о своей старшей сестре Карен и младшем брате Лейфе. О моем муже Поле, о родителях и сестре моей матери, которые жили в тысяче миль от нас. Что они скажут, когда узнают. Как они будут плакать. Теперь в голове у меня звучала другая молитва: один год, один год, один год. Эти два слова стучали, как сердце в груди.
Столько осталось жить моей матери.
— О чем ты сейчас думаешь? — спросила я ее. Из динамиков комнаты ожидания раздавалась песня. Она была без слов, но моя мать знала текст и вместо того, чтобы ответить на мой вопрос, тихо запела:
— «Бумажные розы, бумажные розы, какими настоящими казались они», — пела она. Накрыла ладонью мою руку и проговорила: — Я слушала эту песню, когда была молода. Так забавно об этом думать! Забавно, что ту же самую песню я слышу сейчас. Мне бы и в голову не пришло…
Потом сестра выкликнула имя моей матери: ее лекарства были готовы.
— Пойди, забери их вместо меня, — попросила она. — Скажи им, кто ты. Скажи им, что ты — моя дочь.
Да, я была ее дочерью — но не только. Я была — Карен, Шерил, Лейф. Карен Шерил Лейф. КаренШерилЛейф. Наши имена сливались в одно в устах моей матери всю мою жизнь, сколько я себя помню. Она шептала это имя и выкрикивала, шипела и распевала. Мы были ее дети, ее друзья-товарищи, ее начало и ее конец. Мы по очереди ездили с ней на переднем сиденье в машине. «Насколько я вас люблю — настолько?» — спрашивала она нас, раздвигая пальцы на пятнадцать сантиметров. «Нет», — отвечали мы с хитрыми улыбками. «Насколько я вас люблю — настолько?» — спрашивала она снова, и снова, и снова, каждый раз раздвигая руки все шире. Но у нее никогда не получалось показать это, как бы широко она ни разводила руки. Количество ее любви к нам нельзя было измерить руками. Его невозможно было выразить численно или в чем-то уместить. Эта любовь была десятью тысячами поименованных вещей из вселенной «Дао Дэ Цзин»[2] — и еще десятью тысячами вещей сверх того. Ее любовь была громогласной, всеобъемлющей и неприукрашенной. Каждый день она расточала ее без остатка, весь запас.
В голове у меня звучала молитва: один год, один год, один год. Эти два слова стучали, как сердце в груди. Столько осталось жить моей матери.
Она была дочерью кадрового военнослужащего и католичкой. До того момента, как ей исполнилось пятнадцать, она успела пожить в пяти разных штатах и двух графствах. Она обожала лошадей и Хэнка Уильямса, у нее была лучшая подружка по имени Бабс. В девятнадцать лет, забеременев, она вышла замуж за моего отца. Тремя днями позже он зверски избил ее. Она ушла и вернулась. Снова уходила и вновь возвращалась. Она не собиралась с этим мириться — но мирилась. Он сломал ей нос. Он перебил всю ее посуду. Он до костей содрал кожу на ее коленях, волоча ее за волосы по подъездной дорожке средь бела дня. Но он ее не сломал. В двадцать восемь лет она сумела уйти от него — в последний раз.
Она осталась одна, и КаренШерилЛейф ездили с ней на переднем сиденье машины.
К тому времени мы жили в маленьком городке в часе езды от Миннеаполиса, кочуя из одного многоквартирного дома в другой. У всех у них были обманчиво фешенебельные названия: Милл-Понд и Барбери-Нолл, Три-Лофт и Лейк-Грейс-Мейнор. У матери была одна работа, потом ее сменяла другая. Вначале она обслуживала столики в одном кафе, которое называлось «Северянин», потом в другом, «Инфинити», где ее униформа состояла из черной футболки с блескучей надписью «Вперед!» поперек груди. Она работала в дневную смену на фабрике, которая производила пластиковые контейнеры для хранения высокотоксичных химикатов, и приносила бракованные изделия домой — подносы или коробки, которые были надтреснуты, надколоты или перекособочены машиной. Мы превращали их в игрушки — кроватки для наших кукол, гаражи для наших машинок. Она все работала, работала и работала, но мы оставались все такими же бедными. Мы получали от правительства благотворительный сыр и сухое молоко, талоны на продукты и на медицинскую помощь, а в Рождество — бесплатные подарки от благотворителей. Ожидая, пока принесут чеки, мы играли в салочки, и в «красный свет — зеленый свет», и в шарады у почтовых ящиков нашего многоквартирного дома, которые можно было отпереть только специальным ключом.