Все бросились к сходням. Но раздалась команда капитана, и матросы, стоявшие попарно в обоих концах сходней, взялись за руки и преградили проход. Все в недоумении. Те, кто посмелей и нетерпеливей, начали ругаться. Матросы смеялись, но рук не разнимали.
У сходней показался капитан в ослепительно белом, с иголочки костюме. Почтительным жестом он пригласил кого-то сойти на берег. Матросы разняли руки, вытянулись. Я еще успел подумать, не принца ли какого привез пароход, как передо мною все озарилось. В мягком золотистом платье, с букетом чайных роз в руке на сходни ступила… Дэзи! Да, это была Дэзи. Я узнал ее мгновенно, хотя видел последний раз еще девочкой. И узнал не столько по изящному овалу лица, ласковому и в то же время надменному взгляду больших ярких глаз, детски-капризному складу губ, сколько по мгновенному толчку в сердце. Да что греха таить: я никогда не мог даже вспомнить ее без того, чтоб не почувствовать стеснения в груди. Мадам Прохорова коротко ахнула и бросилась к дочери. За ней поковылял и старик. Теперь уже никто не ругался: все умиленно смотрели на хорошенькую Прохорову и ее красавицу дочь.
Откуда-то вынырнул Дука в полосатых брюках со штрипками, голубом жилете и кремовом чесучовом пиджаке. В одной руке его была трость с серебряным набалдашником в виде обезьянки, а в другой — роскошный букет красных и белых роз. Подняв букет над головой и пробираясь сквозь толпу, он еще издали кричал:
— Мадемуазель Дэзи, бонжур! Я здесь!.. Калимэра!..
Наконец он приблизился к девушке, но только наклонился, чтоб поцеловать ей руку, как его грубо оттиснул коротконогий плотный грек Каламбики, с такими густыми иссиня-черными волосами, что сизым был даже чисто выбритый подбородок. Дука взмахнул руками, как петух крыльями, и оба грека угрожающе уставились друг на друга. Дэзи прыснула, подхватила мать под руку, н они быстро пошли к экипажу.
Попасть на пароход было не легко, но я все-таки протиснулся.
— Закончили отделку? Успели? — спросил я, подбегая к Павлу Тихоновичу.
Брови у Павла Тихоновича чуть сдвинулись. Может, он обиделся? Может, он ждал, что первый вопрос будет о здоровье, о том, не укачало ли его. Но тут же лицо Павла Тихоновича посветлело. Он понимал, что я полностью проникся его же главным интересом.
— Как же, успел. Нельзя было не успеть. Успел, успел.
— А в Константинополь заходили? А Софийский храм видели? А Салоники — красивый город? А видели, как растут апельсины? — забрасывал я его вопросами.
Он огорченно развел руками:
— Ничего, брат, я этого не видел. И носа из каюты не высовывал. Надо же было успеть. Зато отделал так, что мадемуазель Дэзи нарадоваться не могла. Да вот пойдем, посмотришь.
Мы спустились по трапу и вошли в небольшую, красиво обставленную каюту. Ее стены из красного дерева были тщательно отполированы, хоть смотрись в них, как в зеркало. Но это был не резкий блеск, а удивительно мягкий глянец, от которого делалось особенно уютно.
— Ив этой каюте ехала… Дэзи? — спросил я, вдыхая запах каких-то особенно легких и освежающих духов, смешанный с запахами кипарисового дерева и чайных роз.
— Да, мадемуазель Дэзи… — с мягкой застенчивой улыбкой сказал Павел Тихонович. — Мы приняли ее на борт в Афинах, точнее, в Пирее — это до Афин рукой подать. Когда капитан отправился за барышней в знаменитую греческую столицу, я попросил у него разрешения тоже съездить туда. Так хотелось хоть немножко побродить по Акрополю, полюбоваться вечно прекрасным искусством древних греков. Но… пришлось только горестно вздохнуть: капитан никому не позволил сойти на берег. Как только барышня поднялась на борт, пароход отправился в обратный рейс. И до сих пор не верится, что был у самых врат царства. По усам текло, а в рот не попало.
— А как же Дэзи там оказалась?
— В Афинах? Так ведь в Греции у мадам Прохоровой родственников — как у нас в роще грачей. Дэзи в каком-то афинском пансионе обучалась. А ты как думал? По-нашему с тобой, что ли?
Так вот почему я столько лет нигде не встречался с Дэзи! Она жила в самой греческой столице. Видеть Парфенон для нее было так же обычно, как для меня закопченные стены гвоздильного завода, который сгорел пять лет назад. Да, до Афин тысяча миль, но разве ближе я был к этой девушке вот только что, когда она проходила в двух шагах от меня!
— Что же, уплатил вам капитан тридцать рублей? — спросил я.
— Уплатил, — с застенчивой гордостью ответил Павел Тихонович. — Сказал, что работа хоть на выставку. Теперь наверняка догоним «Летучего голландца». Да что! Пружины уже в чемодане у меня. Чудесная сталь! Один матрос со шведского парохода продал. Все остальное и здесь сделать можно, были бы деньги.
— Вам наши гонщики памятник поставят, — сказал я.
Павел Тихонович улыбнулся:
— Памятник не памятник, а бутыль водки обеспечена.
Потом, уже без улыбки, тихо сказал:
— Велосипед ведь не только для гонок. На велосипеде все должны ездить: крестьяне — в поле, рабочие — на фабрику, хозяйки — на базар… Нужно сделать такой велосипед, чтоб человек сил тратил поменьше, а ехал побыстрей.
— И вы сделаете такой?
— Сделаю, — уверенно ответил Павел Тихонович. — Теперь сделаю.
Вот что произошло в дальнейшем. Шесть дней ходил Павел Тихонович в пароходную контору, чтобы получить остальные сорок пять рублей. Но бухгалтер неизменно говорил, что хозяин никаких распоряжений относительно этого не давал. На все просьбы Павла Тихоновича допустить его к самому Прохорову служащие отвечали, что хозяин занят и принять не может. Столкнувшись наконец с Прохоровым нос к носу в дверях конторы, Павел Тихонович снял кепку и чтительно попросил рассчитаться с ним.
— А чего, собственно, тебе надо? — спросил Прохоров.
— Как — чего? — удивился Павел Тихонович. — Получить остальные сорок пять рублей.
— Остальные сорок пять? А не хочешь ли вернуть и те тридцать, которые ты обманом получил у капитана?
Пораженный Павел Тихонович еле мог выговорить:
— Каким обманом?.. Что вы такое говорите, господин Прохоров?..
— Не прикидывайся младенцем! — затряс реденькой седой бороденкой старик. — Ты какой обещался вырезать орнамент? Бахуса на пивной бочке. А какой вырезал? А вырезал какие-то паршивые листья и испортил мне драгоценное красное дерево. И у тебя еще хватает наглости просить у меня денег!
— Господин Прохоров, зачем же вы оскорбляете человека? — с обидой и горечью сказал Павел Тихонович. — Я действительно предполагал вырезать орнамент с пивными бочками, как вы изволили приказать. Но в пути, когда господин капитан осведомил меня, кто будет ехать в каюте, я должен был оставить эту мысль. Посудите сами, господин Прохоров, сколь был бы оскорбителен для взора мадемуазель Дэзи вид бога пьянства на пивной бочке в ее девичьей каюте! Я посоветовался с господином капитаном, и мы решили заменить сей вольный узор узором листьев виноградной лозы. Уверяю вас, господин Прохоров, такая работа и тоньше, и сложней. В чем же вы изволите видеть обман?
Это объяснение еще больше взбесило старого козла.
— Не твое дело решать, что должно быть у меня на пароходе! — заверещал он. — Я хозяин, я! Если каждый проходимец будет совать свой нос в хозяйские дела…
Он не договорил: Павел Тихонович гордо вскинул голову и, в свою очередь, закричал:
— Я — проходимец? С четырнадцати лет я возвращаю жизнь разным предметам-трудягам, что покалечились на верной службе человеку, никто в городе про меня худого слова еще не сказал, я чиню вещи даже тем бедолагам, которые и медного гроша мне за труд дать не могут, а ты, старая дырявая калоша, тунеядец, рваный хомут на человеческой шее, проходимцем меня обзываешь? Да я!.. Да ты!..
И пошел, и пошел отчитывать. А ведь раньше такой был робкий!
Прохоров сначала оторопело пялил свои подслеповатые глаза. Потом опомнился, кликнул сторожа, кучера, и Павла Тихоновича выпроводили за пределы порта.
С этого времени нашего мастера будто подменили. Раньше он был немногословен, больше слушал других да улыбался своей кроткой улыбкой. Теперь же первый со всеми заговаривал и пространно рассказывал, как бессовестно поступил с ним судовладелец Прохоров. Взгляд его синих глаз посуровел, в голосе слышалось ожесточение. Одни советовали ему подать мировому, другие же говорили, что с богатым судиться — лучше утопиться.
Однажды он сказал мне:
— Пойди-ка, Митя, в эту самую камеру, послушай, как там судят — по справедливости или абы как. Я б и сам пошел, да боюсь, чтобы в случае чего не сорваться: нервы пошаливать стали.
Я отправился в камеру судьи Понятовского. Судил он в относительно небольшой комнате, заставленной длинными скрипучими скамейками. Перед скамейками стоял покрытый зеленым сукном стол, а позади стола возвышался до самого потолка царь в золоченой раме. Свет в камере был серенький, воздух несвежий, к чему бы ни прикоснулся — на пальцах оставалась пыль. На скамьях сидело десятка полтора людей. Одни разговаривали шепотом, другие громко и свободно, как у себя дома. Были тут и торговцы, и домовладельцы, и подрядчики — словом, разный народ. О судье говорили, что он судит, как на него найдет: иной раз и справедливо, а большею частью, особенно когда бывает «под парами», такие выносит решения, что диву дивятся и истцы, и ответчики.