Впрочем, разве есть люди, которые бы не любили лошадей?
Лошадей любят все.
Ну — почти все, если считать, что у каждого правила непременно есть исключение.
Да что тут доказывать! Немного найдется животных, которые бы обладали такими безукоризненными формами — природа очень постаралась, сотворяя коня, и не всуе сказано одним умным человеком: «Нет ничего прекраснее фрегата под парусами, танцующей женщины и лошади на полном скаку».
Не только потому вечно будет жить при человеке лошадь, что она — совершеннейшее создание, а потому еще, что конь — одно из самых крепких и надежных звеньев цепи, которой мы связаны с землей, с природой.
Филипп природу знал и любил. Часто подшучивал над товарищем, уверяя, что все птицы дразнят Федю, и когда переводил птичий язык на человеческий, то получалось, будто и вправду так.
— Слушай, слушай, — звал он напарника, — овсянка про тебя расспрашивает!
— Уймись! — сердился Федя, но сам удивился, прислушавшись. Казалось, птаха выговаривает очень явственно:
«Ты Федю ви-и-идел?» — спросит и, будто получив от кого-то отрицательный ответ, ужасается: «Ты Федю-ю не ви-и-идел?!»
Еще Филипп уверял, что зяблик свистит: «Тихо, тихо, Федя!», а иволга нахваливает: «Вот так, Фе-едя-я-я!»
Хотя Филипп и замечательно разбирался в цветах и птицах, ему поручили самых слабых, бесперспективных, как выражались руководители завода, жеребят, в число которых попал и Анилин. Филипп досадовал и сердился, но помалкивал, знал — за дело наказывают: от него разило бесперечь винищем так, что лошади шарахались.Это и имел в виду начкон, когда назвал его недисциплинированным.
В конюшне строжайший распорядок дня — только что звонков, как в школе, не дают: подъем ровно в полшестого — минута в минуту, и Филипп ни разу не опоздал. Он наливал в корыто воду из крана, накладывал в подвешенные вдоль стены колоды разный корм и принимался за чистку жеребят. Обычно он при этом разговаривал, что очень любят лошади, а когда приходил «недисциплинированным», то водил щеткой молча, вяло и, кажется, путал лошадь со скребницей.
Ведь положено как? Положено щеткой несколько раз по коже сверху вниз провести, а потом стряхнуть ее однажды о скребницу. А ему не то лень, не то немогло с похмелья-то руку вверх вздымать для обмета по шерстке, и он один раз кое-как и где непопадя ширкнет, а о скребницу дернет так, что за щетку боязно. А то еще, не дай бог, случайно или понарошке, со зла самой скребницей как саданет по телу! И при том при всем курит, смолит табачище, дым прямо лошади в нос пускает.
Не нравилось все это Анилину, он поднимал ногу, будто в намерении ударить, но Филипп был не из пугливых, только рыкал хрипло на это:
— Балуй! Я те-е! — и угрюмо продолжал наюлачивать щеткой.
Шваркнув скребницей об пол, переходил к другому жеребенку. Анилин волокся следом—желал, но не умел сказать: «Филипп, ты же мне левое плечо и локоть забыл почистить, да и суконкой не огладил», — но тот одно свое знал: «Балуй! Я те-е!»
Ровно не понимал он, что имеет дело с лошадью, а несо свиньей, у которой настроение и самочувствие не портятся, даже если у нее оба бока изгвазданы и ноги по пузо в вонючей жиже. Лошадь — не свинья, она — как человек. Известно, что если человек утром не умоется и не почистит зубы, то чувствует себя солово и неприютно. Аконю чистота надобна позарез: дышит он не одними лишь легкими, но и всей кожей.
Еще плохо, что Филипп бывал с похмелья злым и лупил жеребят ременным недоуздком очень больно, а главное — неизвестно за что. Наказать можно, как же без этого — и кошку с собакой учат битьем, но животные всегда понимают, за какую провинность им влетает. Наверное, и молодого коня можно иной раз шлепнуть, хотя, если разобраться, по чести, то за что? Разве станет он дурно себя вести в то время, когда человек хочет его накормить, напоить, почистить и погладить? Нет, конечно! Ну а если и сделает что неловко, то не по злому умыслу: играючи или нечаянно, надо так и сказать! А Филипп подойдет и — раз! — оплеуху:
— Ты меня зачем вчера укусил?
Вот тебе на: «Вчера»!.. А Анилин в это время люцерновое сено хрумкал, выбирая бустылики позеленее да посочнее. Подумал, что за это ему досталось, не понял ничего, перестал есть; а конюх еще пуще разгневался:
— Ишь разборчивый какой — ровно князь на пиру! — И опять огрел ни за будь здоров.
Но что правда, то правда: когда Филипп бывал не хмельным — лучше конюха поискать. Чистит долго и аккуратненько, приговаривает:
— Лошадь должна, как солнышко, блистать.
Ноги тепленькой водичкой окатит, а потом каждую приподымет, деревянной щепочкой подошву поковыряет и постучит по копыту:
— Привыкай, не будешь бояться, когда взаправду ковать станут.
Но такое блаженство выпадало редко. Во всяком случае, Анилину конюх запомнился иным: мрачным и грубым, с лицом небритым и опухшим. В конюшне всегда так привычно пахнет навозом, сеном и аммиаком, а Филипп икнет — винный перегар, словно яд, одно слово: недисциплинированный.
И мог бы у Анилина очень испортиться характер, стал бы он капризным и пугливым, как стали многие его однокашники, если бы не одна счастливая встреча, происшедшая совершенно неожиданно, как, впрочем, это сплошь да рядом случается в жизни.
ГЛАВА III,
в которой Филипп с изумлением узнает, что он так же, как гиппопотам, имеет прямое отношение к лошадямДело было поздней осенью, можно сказать, зимой — в конце ноября. Как обычно, жеребят выпустили всей оравой на прогулку в особо огороженное место около конюшни, называемое левадой. Здесь можно и пожухлую, но еще сохранившую вкус траву пощипать, и побегать взапуски, и поваляться на спине, дрыгая ногами. Этим и занимались все, слышалось отовсюду молодое беспечное ржание, взвизги и топот.
У Анилина был один хороший приятель по имени Графолог.Они всегда держались вместе, играли в одни игры.
На этот раз, набегавшись всласть, они отошли в сторонку и молчаливо посмотрели друг другу в глаза: мол, чем бы еще заняться? Ни один ничего путного не смог предложить, и они решили просто отдохнуть: встали рядышком и положили на холку друг дружке морды.
Вдруг Анилин увидел, что на них катится что-то большое, непонятное, страшное, — это ему так показалось, потому что был он от рождения еще и близоруким. Графолог спокойно глазел, как приближается к ним перекати-поле, но Анилин высоко подбросил ноги и помчался в безумной скачи вдоль ограды. В конце дорожки оглянулся и уж совсем в ужас пришел, убедившись, что непонятное чудище гонится за ним.
— Ве-е-едьмы! Степное ведьмы!—заорали мальчишки по ту сторону загородки, но Анилин не знал, что так называют для смеха ветвистые, похожие на шар растения, которые ветер вырывает с корнем и гоняет по степи, рассеивая повсюду их семена. Он припустил что было мочи, но вскоре наскочил грудью на закладную жердь в конце левадной городьбы. Заворница мягко спружинила и зазвенела — бежать больше было некуда. А чудище настигало!..
Анилин подобрал мускулы, прижал уши, захрапел, а в глазах тускло замерцали красноватые огоньки — он был в бешенстве и приготовился драться.
— Алик, ты что? — услышал вдруг сзади себя добрый и участливый голос.
Человека, которому этот голос принадлежал, Анилин не знал, недоверчиво потянул носом, и его несколько обнадежило уже то, что от человека не разило ни вином, ни табачищем.
— Чего же ты испугался-то? — еще мягче спросил незнакомец и протянул на ладони кусочек сахару.
Анилин покосился, словно бы желая удостовериться: «Это, правда, мне?»
— Бери, не стесняйся! — понял его человек. — А вот и морковка, если не погнушаешься.
Конечно, Анилин ни сахаром, ни морковью не побрезговал. Добряк, угостив сладостями, еще и ладонью очень сильно и широко, умело огладил, а это уж самая большая радость в лошадиной жизни. Сердце у Анилина отмякло.
— А это ты знаешь что? Это никакие не «ведьмы»,это резак да полевой синеголовник, чуешь? — Человек поднял с земли сухие растения, подкинул вверх, и Анилин увидел, как смешно и беспомощно закувыркались они в воздухе. — Ну, чеши домой, а я посмотрю, как ты бегать умеешь.
Удивительно, но Анилин понимал все, что говорил этот человек, и последние слова понял. Заржал долго и заливисто, сердце его застучало весело, гулко. Он словно бы заново ощутил счастье раздолья и здоровья, а может — впервые смутно почувствовал, что впереди его ждут большие и неизведанные еще радости. Раздувая ноздри и глубоко вдыхая терпко-горьковатые запахи степных трав, он еще раз торжествующе заржал, одним скоком сиганул на мягкий, недавно паханный толок. Попружинил на зыбкой земле, словно бы к старту приноравливаясь, запнулся, но тут же капризно взлягнул и, шалея от собственной удали, помчался вдоль поскотных заборов лётом, безнатужно, словно бы на одном лишь желании — только серая метель за копытами взвихрилась.