Валентин покачался на одной ноге, утрамбовывая песок, и повернул обратно. Джой шла ему навстречу. Прихрамывая, улыбаясь, голая, как этот берег и это небо.
Они лежали на границе песка и воды. Ленивая волна смывала их горячий, с маслом смешанный пот. Ее губы распухли, как невдалеке захороненная раковина. Они тянули, пили, вытягивали из него жизнь. Ее ноги сплелись у него за спиною, ее волосы смешались с песком. Он всегда хотел именно этого: быть с женщиной на пустом берегу под дневным солнцем. Она часто дышала, голова ее, с перекошенным воспаленным ртом, откинулась. Ослепшие глаза помутнели и подурнели. Несколько раз она пыталась приподняться и посмотреть на него, но шея ее подламывалась. И она скулила и стонала, и какая-то большая птица делала над ними круги, отвлекая ее внимание. Песок попал ему в глаз, и его незагорелые ягодицы постепенно превращались в два огненных волдыря. Наконец Джой удалось приподнять голову, щелками сморщенных глаз она посмотрела на него и, замычав, рухнула назад. Ее рука рыла и рыла яму в песке, но накатывалась волна и все выравнивала. Тень от птицы прошла совсем низко и исчезла. Он скосил глаза. Птица сидела на гребне дюны, метрах в пяти. Закрыл глаза, и, сам не в силах больше сопротивляться происходящему, - он был теперь как граната с вырванной чекой,- тут же открыл опять: рядом с птицей, наполовину в песке, лежала мертвая, полуразложившаяся собака. Ее ноги, как ноги Джой, были вскинуты в небо, ее чрево, как чрево той, с которой он лежал, было раскрыто, и это была одна гноящаяся рана. Собачья пасть была оскалена, и по короткой шерсти шли зеленые пятна. Выстрел в затылок произвел бы на Валентина меньший эффект. Он стисну, веки, но на горячей сетчатке не было ничего, кроме этих разведенных ног и гноящихся внутренностей.
Джой так никогда и не узнала, что произошло с ним. Она была слишком счастлива, чтобы серьезно отнестись к его неудаче. "C'est rien...* - бубнила она, - это солнце, слишком много солнца для тебя". Они, обнявшись, медленно брели назад, к джипу. Далеко, на исходе зрения, он заметил профиль военного корабля. С ее спины еще не сошел отпечаток мелкой гальки - оспы их любви.
На обратном пути машину вел он. У нее распухла нога. Он пришел в себя, и происшедшее казалось ему невероятной чушью.
Ну труп собаки, ну и что? Все мы будем гнить так или иначе, на солнце или под землей. Радио трещало, но теперь он с удовольствием слушал местные боевики. Джой спала, вытянув больную ногу. Ее короткие волосы развевались, открывая крупный детский лоб. Дорога иногда проскакивала через чистенькие деревушки, и он давил на клаксон, и медленные высокие женщины, кто со связкой хвороста, кто с тазом или картонным ящиком на голове, оборачивались, останавливались, разглядывали проезжающих, и лишь в последнюю секунду уступали дорогу. Дети бежали за джипом. Мужчин не было видно. Зеленые мечети поворачивали за ними радары своих полумесяцев.
Поздно вечером они танцевали в дансинге для черных. Джой уверяла, что боль прошла, но не могла по-настоящему поставить ногу. Она крепко прижималась к нему, он был порядочно пьян. Из уцелевшего в памяти целлулоида осталось нечто вроде неразразившегося скандала, стакан виски, который он пронес под носом у вышибалы до джипа, и бетонная река, по которой нечистоты стекали в море: Рио-Мерде, в местном обиходе. Какие-то люди брели под катальпами, где-то бешено били барабаны, кто-то спал в теплой пыли. Потом проползла центральная улица с единственным открытым кафе. Все столики были заняты. Мальчики клянчили деньги у загулявших моряков. Двое ливанцев ласково ссорились зверскими голосами, напирая друг на друга животами. На дороге, ведущей к вилле, полиция загоняла проституток в грузовик. Луна с надкусанным боком мелькала среди крупной листвы. Сторож спал, и Валентин полез через ворота. Джой с трудом давила на акселератор: дальний свет выхватил из тьмы поворот к океану и оскаленную морду собаки. Дико горели зрачки. Джой на ощупь нашла сигареты в сумке, но зажигалка куда-то завалилась. Утром была лекция.
Она вернулась на следующий день, ближе к вечеру. Нога ее была в гипсе, в руке она держала конверт с рентгеновским снимком. Малая берцовая была сломана и смещена. "Под хорошенькой же анестезией держал тебя твой кавалер", ухмыльнулся Даниэль. Он был один. Иза еще не вернулась из японского посольства с урока икебаны. Passe compose* заставило ее вздрогнуть. Даниэль гремел льдом. "Скажи, сколько?" - спросил он. Протягивая руку за стаканом, она вопросительно взглянула на него. Он подождал, пока она опустится в кресло, потрепал ее по волосам. "Улетел утром", - сказал он. Джой рассматривала выложенные плитами дорожки сада. Ветер из пустыни сменился на ветер с океана, и они были занесены сухими лепестками глицинии. Поверхность бассейна тоже была замусорена мертвым цветом. "Завтра будут чистить, - Даниэль читал ее мысли. - Один дьявол, никто больше не купается..."
Кен был доволен, их новый проект давал отличную прибыль. Это была одна из типичных выдумок Валентина: ТВ-приемник с двенадцатью мониторами. Располагались они буквой Г над и сбоку от обычного экрана и размером были чуть больше сигаретной пачки. Выбирая основную программу, можно было следить одновременно за происходящим на двенадцати других. Учитывая американскую привычку бесконечно переключать каналы, невротизм современного зрителя, желание урвать наилучшее, Валентин попал в точку. Кроме прочего, дети могли смотреть свои мини-программы или футбол. Звук автономно выводился на наушники. На один из экранов можно было подать изображение из внутренней домашней ТВ-сети - лунное дрожание входной двери или лужайки перед домом. Американская фирма, купившая "знаю-как", приглашала Валентина на год. Деньги давали сказочные, но Валентин Нью-Йорк не любил, желтые страницы телефонных книг этого города перечисляли почти все с детства ему знакомые фамилии, любая окраинная продовольственная лавка, широкие улицы, красный кирпич и огромное небо слишком напоминали другую жизнь, другой гигантский город, возвращение в который, даже в памяти, Валентин исключал.
Была осень, Сена уносила из города листья платанов и пустые бутылки, флаг над "Самаритеном" все еще был надежнее многих государственных флагов. Иза и Даниэль вернулись из своего комфортабельного изгнания и жили в наспех, но удачно купленном, свежей краской пахнувшем, особняке в четырнадцатом округе. Иза, к удивлению всех ее знавших, а больше всего Даниэля, выпускала книгу, и, судя по слухам, это было кое-что. Она не пила, прекрасно выглядела, словно вернулась с войны и отоспалась. "Человек, - определял воскрешение Даниэль, самовосстанавливающаяся .структура. Стоит лишь на время приостановить саморазрушение, из которого обычно состоит наша жизнь, и пожалуйста: взгляните на эту лань!" Сам он, по закону все еще сообщавшихся сосудов, сдавал. Было ясно видно, что то, откуда недавно вынырнула Иза, поглощало и засасывало его. Они часто устраивали обеды, и Валентин с удовольствием у них бывал. Гости, подобранные Изой, были всегда интересны. Уроки икебаны пошли ей впрок.
Два раза в неделю Валентин бывал теперь у психоаналитика. Если бы ему сказали об этом год назад, он захлебнулся бы смехом. Вена, по его мнению, могла поставлять миру лишь менуэты да вальсы. Однако он исправно посещал элегантную келью известного автора "Смерть до рождения". Лежа на холодной кожаной кушетке, со странным удовольствием слушая собственный низкий голос, он рыл ходы и окопы раскопок своей Трои. "Теория смерти до рождения" профессора Бразье заключалась в том, что огромное количество детей в мире рождалось случайно и против воли матери. Забрюхатевшая неудачница, нарыдавшись всласть, в зависимости от страны и эпохи тем или иным способом пыталась избавиться от закупорившего ее тело плода. Описание этих способов составляло добрую треть книги, довольно жутковатые сто с чем-то страниц. Особенно впечатляли китайские процедуры времен империи Хань. В случае неудачи, а иногда слабого здоровья матери, ее нерешительности или перемены ситуации на свет рождался "полуабортированный", как характеризовал его профессор Бразье, ребенок навсегда искалеченный психически. Добрых полтора десятка изощренных фобий сопровождали его взросление, оставляли на время в покое в период первой молодости и беспощадно терзали в эпоху зрелых размышлений. Полуабортированные Валентина не интересовали, он прекрасно знал, что его родители были счастливыми любовниками и он был результатом их любви. Его интересовало теперь лишь одно: мертвая собака на пустынном берегу, собака, вскинувшая ноги и обнажившая червивое чрево. Валентин заклинился на этом моменте своей жизни, словно в него вбили двадцатипятисантиметровый гвоздь. Все его попытки самостоятельно сдвинуться с места, разрушить чары смерти ни к чему не приводили. Он прекрасно понимал случайность происшедшего, примитивный символизм ситуации, голова его удачно раскладывала на составные элементы тот солнечный день, деталь за деталью, и - уничтожала. Но голова, он все яснее это осознавал, была лишь перископом сознания, наружным, почти придаточным органом. Конечно, он мог бы обойтись без профессора Бразье. В конце концов, тот же Даниэль был не глупее лощеного shrink*. Но Даниэль был лицом вовлеченным, он напряженно думал, как ему помочь. Профессор Бразье был не только отстраненно чужим, он был профессионально чужим. Чужим нарочно и специально. Поэтому хлысты его вопросов заставляли Валентина двигаться, искать, продираться сквозь заросли самообманов, подтасовок в памяти и изрядное количество витков, как оказалось, колючей проволоки самоцензуры.