Липа. Он давно, в молодости еще, убил как-то нечаянно своего ребенка и с тех пор все ходит. У него ужасное лицо. И все они ждут чуда…
Савва. Да. Есть кое-что похуже неизбывных человеческих страданий.
Липа. Что?
Савва (небрежно). Неизбывная человеческая глупость.
Липа. Не знаю.
Савва. А я знаю. Ты здесь видишь только клочок жизни, а если бы ты увидела, услышала ее всю… Первое время, когда я читал их газеты, я смеялся и думал, что это нарочно, что это издается в каком-нибудь сумасшедшем доме, для сумасшедших. Но нет, это серьезно. Это серьезно, Липа! И тогда моей мысли стало больно – невыносимо больно. (Прижимает пальцы ко лбу.)
Липа. У тебя болела голова?
Савва. Нет. Это особенная боль, ты ее не знаешь. Ее знают немногие. И испытать ее – все равно что пройти сквозь смерть: все остается по ту сторону. Я, Олимпиада Егоровна, видите ли, умер однажды – умер и воскрес.
Липа. Ты говоришь загадками.
Савва. Разве? А мне кажется, так просто. Только вот что немного странно: почему так жаждете вы все воскресения Христа? Хорошо, конечно, если Он придет с медовым пряником, а если вместо того Он бичом по всей земле: вон, торгующие, из храма!
Липа (удивленно). Как ты говоришь про Христа!
Савва. С большим уважением. Но дело не в этом, а в том, видишь ли, что вот тогда я и решил – уничтожить все.
Липа. Что ты говоришь?
Савва. Ну да, все. Все старое.
Липа (в недоумении). А человека?
Савва. А тебе человека жалко? Останется, не бойся. Ему мешает глупость, которой за эти тысячи лет накопилась целая гора. Теперешние умные хотят строить на этой горе, – но, конечно, ничего, кроме продолжения горы, не выходит. Нужно срыть ее до основания – до голой земли. До голой земли – понимаешь?
Липа. Я не понимаю тебя. Ты так странно говоришь!..
Савва. Уничтожить все: старые дома, старые города, старую литературу, старое искусство. Ты знаешь, что такое искусство?
Липа. Да, конечно, знаю. Картины, статуи… Я бывала в Третьяковской галерее.
Савва. Ну вот, Третьяковская галерея и другие поважнее которые. Там есть хорошее, но будет еще лучше, когда старое не будет мешать. Старое платье, все. У тебя есть любимые вещи?
Липа. Право, не знаю. Кажется, нет.
Савва. Остерегайся вещей! Ты не смотри, что они молчат, – они хитрые и злые. И их нужно уничтожить. Нужно, чтобы теперешний человек голый остался, на голой земле. Тогда он устроит новую жизнь. Нужно оголить землю, Липа, содрать с нее эти мерзкие лохмотья! Достойна она царской мантии, а одели ее в рубище, в арестантский халат. Городов настроили – идиоты!
Липа. Но кто же это сделает, уничтожит все?
Савва. Я.
Липа. Ты?
Савва. Ну да, я. Начну я, а потом, когда люди поймут, в чем дело, то присоединятся другие. Я принес на землю меч, и скоро все услышат его звон. Глухие – и те услышат. Не имеющие ушей, чтобы слышать, и те услышат.
Липа. Это ужасно! Сколько крови!
Савва. Да, многовато, но если бы был ее целый океан – все равно, через это надо перешагнуть. Когда дело идет о существовании человека, тут уже не приходится жалеть об отдельных экземплярах. Только бы сам выдержал… Ну, а не выдержит, туда, значит, ему и дорога, – не в свои, значит, сани сел. Мировая ошибочка произошла.
Пауза. На дворе кудахчут куры; оттуда же доносится сонный голос Тюхи: «Полька, тебя папаша зовет. Куда ты его картуз девала?».
Липа. Какие планы! Ты не шутишь, Савва?
Савва. Вот надоели мне с этим все – шутишь, шутишь.
Липа. Я тебя боюсь, Савва. Ты так серьезно говоришь…
Савва. Да. Меня многие боятся, Липа.
Липа. Ты хоть бы улыбнулся!
Савва (смотрит на нее широко и открыто и смеется с неожиданной ясностью). Ах, ты, чудачка, да зачем я буду улыбаться? Я лучше засмеюсь. (Оба смеются.) Ты щекотки боишься?
Липа. Оставь, ну что ты, какой ты еще мальчик!
Савва. Ну ладно. А Кондратия нет как нет! Не унес ли его черт? Черти монахов любят.
Липа. Какие у тебя мечты, однако. Вот ты теперь шутишь…
Савва (немного удивленно). Это не мечты.
Липа. А у меня другие мечты, Савва. Ты теперь, милый, разговариваешь со мной, и я тебе как-нибудь вечерком все расскажу. Пойдем гулять, и я расскажу.
Савва. Ну что ж, расскажи. Послушаю.
Липа. Савва, а скажи, если только можно, ты любишь какую-нибудь женщину?
Савва. Свела-таки на любовь, по-женски. Право, не знаю, что тебе сказать. Любил я как будто одну, да она не выдержала.
Липа. Чего не выдержала?
Савва. Да моей любви. Меня, что ли, я уж не знаю. Только взяла и ушла от меня.
Липа (смеется). А ты что же?
Савва. Да ничего. Так и остался.
Липа. А друзья у тебя есть? Товарищи?
Савва. Нет.
Липа. А враги? Ну, такой враг, один, что ли, которого бы ты особенно не любил, ненавидел?
Савва. Такой, пожалуй, есть: Бог.
Липа (не доверяя). Что?
Савва. Бог, я говорю. Ну, тот, кого вы называете вашим Спасителем.
Липа (кричит). Ты не смеешь так говорить! Ты с ума сошел!
Савва. Ого! В чувствительное место попал?
Липа. Ты не смеешь!
Савва. Я думал, ты кроткая голубица, а язычок-то у тебя, как у змейки. (Показывает рукой движение змеиного языка.)
Липа. Господи! Как ты осмелился, как ты мог, Спасителя! Ты взглянуть на Него не смеешь… Зачем ты пришел сюда?
Из дверей трактира показывается Кондратий. Оглядывается и тихонько входит.
Кондратий. Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
Савва. Аминь. Только очень вы запоздали, почтенный!
Кондратий. Творил волю пославшего. Молоденькие огурчики для отца игумена собирал: любят они эту закуску. Ну, жара! Семь потов сошло, пока добрался.
Савва (Липе). Вот монах – посмотри: любит выпить, недурно сквернословит, не дурак и насчет бабья…
Кондратий. Не конфузьте, Савва Егорович. При девице-то!
Савва. И вдобавок не верит в Бога.
Кондратий. Они шутят!
Липа. Мне такие шутки не нравятся. Вы зачем пришли?
Кондратий. По зову-с.
Савва. Он мне нужен.
Липа (не глядя на Савву). Зачем?
Савва. А это тебя не касается. Ты вот лучше с ним поговори; он, правда, человек любопытный: не глуп и умеет смотреть.
Липа (испытующе глядит на Савву). Я его хорошо знаю. Очень хорошо!
Кондратий. К прискорбию моему, должен сказать, что это правда: имею печальную известность, как человек невоздержного образа поведения. За это качество был из волостных писарей изгнан, за это же качество и ныне по неделям на хлебе да на воде сижу, ибо не умею действовать сокровенно, а наоборот – явно и даже громогласно. Вот и с вами мы, Савва Егорович, при таких обстоятельствах познакомились, что даже вспомнить нехорошо.
Савва. А вы и не вспоминайте.
Кондратий (Липе). В луже я лежал во всем моем великолепии, свинья свиньей…
Липа (брезгливо). Хорошо!
Кондратий. Но только я не стыжусь об этом говорить, потому что, во-первых, многие это видели, но никто, конечно, не потрудился поднять, кроме Саввы Егоровича. А во-вторых, я усматриваю в этом мой крест.
Липа. Хорош крест!
Кондратий. У всякого человека, Олимпиада Егоровна, свой крест. В луже-то тоже не ахти как приятно лежать, – на сухом-то всякому приятнее. И почем вы знаете? Может, я эту лужу наполовину слезами моими наполнил, воплями моими скорбными всколыхнул?
Савва. Это не совсем верно, отец Кондратий. Вы пели «Во Иордане крещахуся», и притом на очень веселый мотив.
Кондратий. Разве? Что же, тем хуже. До чего, значит, дошел человек?
Савва. Только вы, отец, напрасно напускаете на себя меланхолию. Душа у вас веселая, и грусть эта совсем вам не к лицу, поверьте.
Кондратий. Прежде была веселая, это верно вы говорите, Савва Егорович, до поры до времени, пока в монастырь не поступил. А как поступил – вместо радости и успокоения узнал я самую настоящую скорбь. Да, убил бобра, можно сказать.
Входит Тюха, останавливается у притолоки и влюбленными глазами смотрит на послушника.
Савва. Что же так?
Кондратий (подходя ближе, вполголоса). У нас, Савва Егорович, Бога нет, у нас дьявол. У нас страшно жить, поверьте, Савва Егорович, моему честному слову. Я человек бывалый, испугать меня не легко, но, однако, ночью по коридору ходить боюсь.