– Ну же, идем. Ханна тянула ее за руку, возвращая к шумной действительности. Поможем им одеться.
В комнате позади душевой на низеньком столе громоздились кучи влажного белья из автоклавов. Двенадцать мокрых женщин ринулись искать свои вещи.
– Ты меня обманула! – завопила девушка, не желавшая расставаться с платьем своей сестры. Посмотри, это что?! – она сунула Ханне блеклую свалявшуюся тряпочку.
– Прости. Автоклавы иногда перегреваются. Но у нас тут полно вещей – выбирай любую. С нами делятся одеждой евреи Палестины. Тебе дадут все, что нужно, найдешь себе платье лучше прежнего.
В ту же минуту к Ханне подбежала медсестра. Они быстро о чем-то переговорили, и Ханна объявила:
– Друзья! Я отлучусь с сестрой Гилад, но мой товарищ Теди о вас позаботится.
Все девушки разом обернулись в ее сторону. Но теперь испуг на лицах сменился любопытством, и Теди пришлось сделать вид, будто она знает, что делать. Она вывела их через заднюю дверь под импровизированный навес из старых парашютов. На длинных досках, установленных на козлах, были навалены вещи: нижнее белье, платья, блузки, юбки, бриджи и штаны.
Новенькие тут же стали примерять одежду и давать друг другу советы. Кто-то вытащил из кучи панталоны столетней давности:
– Нет, вы только полюбуйтесь!
Все засмеялись, кроме одной девушки. Она была беременна и не смогла найти ничего, что налезло бы на тугой барабан ее живота. Теди подумала, что Ханна в этом случае утащила бы из-под соседнего мужского навеса рубаху и пару штанов, но самой Теди на такое не хватило бы смелости. Однако она чувствовала ответственность за несчастную; та была готова расплакаться, и, похоже, у нее не было друзей в группе.
Теди снова порылась в груде одежды, но ничего не нашла. Потом ее взгляд упал на желтовато-серый парашютный шелк, свисавший сбоку навеса.
– Я сейчас вернусь, – сказала Теди расстроенной девушке и бросилась назад в санпропускник. Теперь там было пусто и так тихо, что стук ее сандалий отдавался эхом.
Добежав до входной двери, она остановила все того же учтивого молодого солдата.
– Вы не могли бы помочь мне, сэр? – задыхаясь, выпалила она сначала на фламандском, а потом на ломаном иврите.
– Не понимаю, – покачал головой он.
Теди изобразила двумя пальцами ножницы и сделала вид, что отрезает кусок его рукава, потом умоляюще сложила руки.
– А! – Он улыбнулся, вытащил из кармана ножик и приложил палец к губам: только, мол, никому.
В ответ Теди подняла кверху большие пальцы, взяла нож и побежала назад.
Она отрезала большой лоскут парашютного шелка и сложила его так искусно, что вышло подобие плиссированной блузы. На пояс одна из женщин пожертвовала свою синюю косынку. Усилия Теди не пропали даром: наградой ей стали одобрительный гул и похлопыванье по спине.
– Прямо невеста получилась, – сказала одна из девушек.
– Вот только припозднилась слегка, – тихонько вставила другая. Когда ее слова перевели, захохотали все, включая и саму «невесту».
Стараясь подражать Ханне, Теди объявила:
– Пойдемте, друзья. Все за мной.
Когда вереница девушек гуськом проходила мимо, одна остановилась и поцеловала ее в щеку, оставив едва уловимый аромат лаванды. Аромат надежды.
Зора
Зора пыталась сосредоточиться на шагах часового, совершавшего ночной обход, но в ушах у нее по-прежнему звенели крики женщины, которая билась в истерике перед главными воротами.
В бараке царила такая тишина, что слышно было, как покашливает часовой и как на ветру шелестят кипарисы. Кому-то, думалось ей, эти звуки могут показаться приятными, даже успокаивающими, но ей они лишь в очередной раз напомнили, что в мире все случайно, что красота, как и страдание, бессмысленна, что человеческая жизнь столь же преходяща, как зыбь на песке.
Море она ненавидела так же, как и шум ветра. Еще она терпеть не могла Теди с дальнего конца барака за легкость, с которой та засыпала. Но больше всего ее раздражала в людях привычка за все благодарить Бога. Даже теперь. Даже здесь, куда их заперли за то, что они нарушили никому не нужные устаревшие правила, придуманные во времена, когда от слов «товарный вагон» и «газ» еще ни у кого не стыла в жилах кровь.
Очень много слов утратило свой первоначальный смысл. Англичане называли живущих в Атлите «нелегальными мигрантами», но Зора догадывалась, что на самом деле скрывается под этим обтекаемым определением. «Жиды пархатые». А что еще это может означать в таком месте, как Атлит?
Она крепко зажмурилась и попросила Бога избавить ее от ненависти ко всем его творениям, в том числе и к этой Палестине, Земле обетованной, Святой земле.
В апреле, когда она узнала, что Гитлера больше нет, с ее губ едва не слетело древнееврейское благословение. Но она поборола сиюминутный порыв, чуть не до крови прикусив себе язык. Никогда в жизни она больше не скажет: «Слава Богу». Так сказали бы ее отец и мать. Так сказали бы ее бабки и деды, тети и дяди, двоюродные братья и сестры. Равно как и профессиональные попрошайки, промышлявшие у нее на улице в одном из самых бедных еврейских кварталов Варшавы. Зора проклинала всех обитателей Атлита, произносивших эти слова, а особенно мужчин, которые утром и вечером молились, завернувшись в свои грязные талиты. Да как они смеют!
Лежа рядком на койках между Теди у дальней стены и Зорой около двери, восемнадцать женщин вздыхали, ворочаясь во сне. Ни одна из них не спала так крепко, как Теди, и не кипела гневом, как Зора, которая каждую бессонную ночь перебирала в уме накопившиеся за день обиды. Все они, по сути, сводились к одному: окружающим плевать на то, что случилось с ней ли, с каждой ли из них, с ними ли всеми. Плевать на то, что они видели, выстрадали, потеряли и оплакали. Ладно англичане! Так ведь и сами евреи, погрязшие здесь в ежедневной рутине, ничуть не лучше: бюрократы из Еврейского комитета, повара, врачи и медсестры, преподаватели иврита и инструкторы по гимнастике, волонтеры, сострадательные до тошноты, – их-то здесь никто силком не удерживает.
Понятно, почему они так избегают разговоров об облавах и марш-бросках, общих могилах и лагерях смерти: любой отшатнется, поднеси к его носу кусок тухлого мяса. Это безусловный рефлекс, простой инстинкт самосохранения.
Откуда же это лицемерное желание местных евреев узнать хоть что-нибудь о своих родственниках, оставшихся в далеких городах? Они набрасываются на растерянных новичков с расспросами о старых кварталах в Риге, Франкфурте или Риме. Но если тебе нечего рассказать, они даже имени твоего не спросят, не поинтересуются, откуда ты родом. И дальше все вертится вокруг Палестины. Куда поедешь? Обзавелся ли здесь семьей? Состоишь ли в одном из молодежных сионистских движений с дурацкими названиями, политическими доктринами и летними лагерями, где во всех подробностях учат тому, как рыть канавы и танцевать хору? И тебе непременно надо всей душой и телом отдаться «авода иврит», возделыванию земли. Так «авода», слово, некогда означавшее «молитва», превратилось в грязь под ногтями. Хотя и священную грязь. Святую грязь!
Презирала она и своих уцелевших товарищей по несчастью, которые моментально переводили разговор на другую тему, стоило им только выяснить, что ты знать ничего не знаешь ни о двоюродном брате Мише или тете Цейтл. Но этих, этих она прощала.
Она понимала, почему они не любили рассказывать о себе, – все их рассказы начинались и заканчивались одним и тем же страшным вопросом: «Почему я осталась в живых?» У всех матери были заботливыми и набожными, сестры – красавицами, братья – вундеркиндами. И абсолютно бессмысленно выяснять, чья трагедия кровавей. Мириам изнасиловали, у Клары убили мужа, у Бетт задушили ребенка, чтобы остальных членов семьи не обнаружили немцы, – ни одно зверство не чудовищнее другого.
Нельзя этого рассказать, вот они и не рассказывали. Изо дня в день девицы собирались, чтобы повздыхать над потрясающей фигурой молодого физрука, или послушать пикантные подробности о новых штанах в мужском бараке, или пошептаться о груди Ханны, которая росла как на дрожжах. Они квохтали и охорашивались, будто куры на насесте.
А Зоре их разговоры о мужчинах, еде и даже Палестине казались танцами на похоронах. На все попытки поделиться с нею фруктами или гребенкой она отвечала отказом, отвергая любые проявления заботы и внимания. Так что пока остальные загорали, подставив лица солнцу, Зора отсиживалась в бараке, оставаясь белой как бумага.
Она пришла к выводу, что все ее «сокамерники», какими бы несчастными и обездоленными они ни были, в конечном счете ничем не лучше диких зверей: такие же бессердечные, как ветер в ветвях, и такие же тупые, как евреи из ишува с их непрошибаемым оптимизмом.
Она тяжело вздохнула и перевернулась на спину. Зора давно уже привыкла засыпать последней. Бессонница преследовала ее с ранних лет. Мама, помнится, частенько рассказывала соседкам, как ее кроха, вцепившись в перильца, столбиком стоит у себя в кроватке, прислушиваясь к доносящимся с улицы ночным звукам. Всю первую неделю в лагере Зора была так напугана, что вообще не смыкала глаз. Но даже когда она перестала бояться, а от тягучей средиземноморской жары стала вялой и ко всему безразличной, засыпала она по– прежнему с трудом.