Чем больше мы уважаем карты, тем меньше мы делаем ошибок, не только принимая решения, когда вмешиваться, а когда не стоит этого делать, но и планируя вторжения или военные операции, когда все-таки решим принять участие в конфликте.
По мере того как возрастает количество политических протестов и волнений, а мир все труднее поддается контролю, возникают бесконечные вопросы, как США и их союзники должны ответить на брошенный им вызов. География открывает путь к осмысленному ответу. Разворачивая старые карты, прислушиваясь к словам географов и геополитиков прошлых эпох, я хочу докопаться до правды в процессе XXI в., как делал это в конце XX столетия. Ведь даже если мы посылаем спутники за пределы Солнечной системы, даже если киберпространство не знает границ, то горы Гиндукуш[10] все еще остаются грозным гигантским барьером.
Часть І
Провидцы
Глава 1
От Боснии до Багдада
Для того чтобы снова в полной мере ощутить географию планеты, мы должны вернуться к тому моменту в новейшей истории, когда это чувство было потеряно, понять, почему так произошло, и разобраться в том, как это изменило наши взгляды на окружающее. Конечно, чувство это притуплялось постепенно. Но наиболее отчетливо его утрата стала ощутимой для меня сразу после падения Берлинской стены. Разрушение этой искусственной границы должно было заставить нас с бо́льшим уважением относиться к географии и географической карте мира. Оно также должно было изменить наше отношение к событиям на Балканах и Ближнем Востоке, которые эта карта могла бы помочь предвидеть. Однако падение Берлинской стены все же не позволило разглядеть географические преграды, все еще разделяющие нас или те, с которыми нам еще суждено было столкнуться.
Неожиданно мы очутились в мире, где разрушение созданной человеком границы, разрезающей на две части Германию, породило мнение, что все, что разделяет людей, можно преодолеть. Что демократия покорит и Африку, и Ближний Восток, как это произошло в Восточной Европе. Что «глобализация», слово, которое совсем скоро стало доноситься отовсюду, — это новый вектор в истории человечества и система международной безопасности, а не то, чем она являлась на самом деле: всего лишь очередной экономической и культурной стадией развития цивилизации. Просто представьте: только что была повержена тоталитарная идеология, в то время как система внутренней безопасности в США и Западной Европе воспринималась как должное. Везде воцарилась видимость мира.
С удивительной проницательностью передавая дух того времени, за несколько месяцев до падения Берлинской стены бывший заместитель начальника Отдела стратегического планирования Госдепартамента США Френсис Фукуяма опубликовал статью под названием «Конец истории», в которой утверждалось, что, хотя в мире еще будут происходить войны и вооруженные восстания, история в гегелевском ее понимании уже окончена, поскольку успешность капиталистических стран с либерально-демократическим режимом положила конец спорам о том, какая из форм правления больше подходит для человечества.[11] Таким образом, вопрос был только в том, чтобы перекроить мир по нашему образу и подобию, иногда при помощи американских войск, что в 1990-х не вызывало бурных протестов общества. Эта первая стадия осознания мира после окончания холодной войны была наполнена иллюзиями. То было время, когда слова «реалист» и «прагматик» были ругательными, неся в себе отвращение к военному вмешательству во имя гуманных целей в тех местах, где национальные интересы, в их общепринятом и узком понимании, казались неясными. Куда лучше было называться «неоконсерватором» или «либералом-интернационалистом», поскольку их считали хорошими, умными людьми, которым только и хотелось, что остановить геноцид на Балканах.
В США и раньше случались такие вспышки идеализма. После победы в Первой мировой войне солидную популярность приобрело «вильсонианство». Это понятие, ассоциируемое с именем президента Вудро Вильсона, как оказалось впоследствии, имело мало общего с реальными целями европейских союзников США в войне и еще меньше — с насущными проблемами Балкан и Ближнего Востока. Как потом показали события 1920-х гг., демократия и освобождение от господства Османской империи в том регионе означали главным образом обострение национального самосознания среди народов в отдельных частях бывшей империи. Нечто подобное произошло и по окончании холодной войны, которая, как казалось многим, должна была просто принести свободу и процветание под знаменами «демократии» и «свободного рынка». Многие предполагали, что даже Африка, беднейший и наименее стабильный континент, также изнывающий под бременем искусственных границ, противоречащих логике, могла оказаться на пороге демократической революции. Казалось, распад Советской империи в самом сердце Европы имел первостепенное значение для наименее развитых стран мира, отделенных от СССР тысячами километров моря и пустыни, но в пределах досягаемости для сигнала телевидения.[12] Тем не менее, как и после окончания Первой и Второй мировых войн, конец холодной войны принес человечеству куда меньше демократии и мира, нежели последующая борьба за существование.
Кто бы мог подумать, что демократия и новые формы правления на самом деле станут возникать как раз в отсталой Африке. Но их зарождение перемежалось затяжной и непростой борьбой, с анархией и государственными переворотами, а иногда и откровенными злодеяниями (как, например, в Руанде). Африке пришлось пройти долгий путь от 9 ноября 1989 г. до 11 сентября 2001 г. — от падения Берлинской стены до терактов «Аль-Каиды» в Пентагоне и Всемирном торговом центре. Этот путь длиной в 12 лет, наполненный массовыми убийствами и запоздалыми гуманитарными миссиями, разочаровывал интеллигенцию с ее идеалистическими взглядами на устройство мира. С другой стороны, некоторый успех военного вмешательства Запада в происходившие в Африке трагедии вознес эту «идеалистическую чрезмерную гордость за содеянное добро» к высотам, которым, к большому сожалению, суждено будет обернуться настоящей катастрофой после событий 11 сентября.
В течение 10 лет после теракта 11 сентября 2001 г. география, определенно сыгравшая свою роль в отношениях с Балканами и Африкой в 1990-х гг., внесла полную сумятицу в добрые намерения Америки по поводу Ближнего Востока. Соединенным Штатам пришлось проделать непростой политический путь от Боснии до Багдада. От ограниченной наземной операции при поддержке авиации в западной, наиболее развитой части бывшей Турецкой империи на Балканах до массированного вторжения сухопутных войск в восточной, наименее развитой ее части, в Месопотамии. Эти драматические события обозначили границы либерального мышления на Западе, одновременно повысив степень уважения политиков к географической карте.
Холодная война на самом деле окончилась в 1980-х гг., еще до падения Берлинской стены, с возрождением термина «Центральная Европа». Несколько позднее Тимоти Гартон-Эш, журналист и ученый, работающий в Оксфордском университете, дал этому термину следующее определение: «политико-культурная противоположность “Советскому Востоку”».[13] «Центральная Европа» была больше идейным образованием, нежели географической областью. Она представляла собой концентрированное воспоминание об оживленной, восхитительно суматошной и романтичной европейской цивилизации, напоминающей о мощеных улочках и остроконечных крышах, о винах с тонким букетом, венских кафе и классической музыке, о великодушной гуманистической традиции, вдохновлявшей острые и электризующие течения модернистского искусства и философии. Она воскрешала в памяти Австро-Венгерскую империю, имена Густава Малера, Густава Климта и Зигмунда Фрейда, а также глубокое уважение к идеям и сподвижникам Эммануила Канта и голландско-еврейского философа Баруха Спинозы. В самом деле, понятие «Центральная Европа», помимо всего прочего, обозначало и интеллектуальный центр европейской культуры до разрушительных действий нацизма и последующей за этим идеологической раздробленности, и экономическое развитие, связанное с воспоминанием о Чехословакии перед Второй мировой войной как о стране с более высоким уровнем индустриализации, чем Бельгия. Со всем ее упадничеством и нравственным несовершенством она означала зону относительной многонациональной толерантности под крылом милостивой, хотя и с каждым годом все менее дееспособной империи Габсбургов.
На последней стадии холодной войны «Центральная Европа» была на короткое время воскрешена в памяти профессором Принстонского университета Карлом Шорске на страницах его классического труда «Fin-de-Siecle Vienna: Politics and Culture» («Вена на рубеже веков. Политика и культура»), а также итальянским писателем Клаудио Магрисом в его великолепной книге-эссе «Danubio»(«Дунай»), сентиментальном путешествии от истоков великой реки до Черного моря. Для Магриса «Центральная Европа» — это чуткость, восприимчивость, которая «предполагает защиту от любого тоталитарного зомбирования». Для венгерского писателя Дьердя Конрада и чешского писателя Милана Кундеры «Центральная Европа» обозначает нечто «благородное», универсальный ключ, позволяющий сделать либеральными политические устремления.[14]