Они вышли на задний двор. Комендатура находилась на окраине города, и за двором тянулись шпалы, а дальше начинался лес, пройдя несколько шагов, Олла метнулась вперед и скачками и зигзагами кинулась к лесу, за ее спиной захлопали выстрелы, обожгло пальцы связанных сзади рук, раздался и прекратился топот за спиной, — видимо, за ней решили не гнаться. Она бежала, пока не почувствовала, что грудная клетка готова разорваться, и не упала лицом в грязную и мокрую траву. Олла задыхалась, нос был забит, царапая лицо, она стала яростно тереться ртом о какой-то сук, пока не освободилась от пластыря. Она задышала жадно, холодный воздух причинял боль легким, по лицу Оллы струились слезы. Она перетерла веревку об острый слом сосновой ветки, для чего ей пришлось стать на колени и поднять плечи, каждое движение причиняло ей сильную боль в правой кисти, край ладони был задет пулей. У Оллы не было даже сил удивиться тому чуду, что пуля не вошла ей в спину. Вдалеке послушался шорох и лай собак, шли по ее душу, и она вскочила и помчалась дальше, падая и не понимая, куда бежит, наконец, найдя глубокий овраг, она скатилась вниз и замерла.
Когда Олла очнулась, стояла ночь. Через несколько часов, закрыв лицо волосами и прикрываясь рукой, Олла пробежала по пустынному перрону и влетела в кабинет начальника станции. Он сперва не узнал ее, а узнав, охнул и опустился на стул. «Билет, — сказала Олла, — любой билет». Видимо, Огюст уже видел объявления на столбах, потому что, не спросив ничего, вынул из стола и сунул ей в руку небольшой ключ. «Через 4 минуты подойдет товарный, — сказал он, — в последнем вагоне откроешь дверцу и запрешься изнутри. Дальше он идет без остановок в Тарус. Сойдешь там. Деньги есть?» — «Нет», сказала Олла. Огюст полез в кошелек, вынул несколько бумажек, протянул ей. Она взяла деньги и вышла.
Через двенадцать часов она была в Тарусе, тыловом городе, до краев наводненном эвакуантами. Здесь еще работали рестораны и театры, вместо хмурого отчаяния прифронтовых городов здесь царила паника, вызванная неопределенностью будущего. Жили лихорадочно, стараясь урвать все в последние спокойные дни.
Олла нанялась в кабаре, директор, извивающийся горбоносый хлыщ, сказал, что она недостаточно «артистична», и ей пришлось несколько минут пролежать на покачивающемся директорском столе, глядя в трещины потолка и слушая его прерывистое дыхание. Ей было все равно. Еще через десять дней она соблазнила кассира и бежала с несколькими миллионами наличных — по тем временам, не состояние, но очень крупная сумма. Вечером следующего дня она сошла с международного рейса, битком набитого беженцами, в горящем огнями аэропорту. На руках у нее был фальшивый паспорт на имя Яны Генес. Через неделю, заплатив почти все, что у нее было, она выписалась из небольшой частной клиники пластической хирургии. Ее новое лицо можно было бы назвать кукольным, если бы не жесткое выражение холодных серых глаз. Через три месяца она считалась самой подающей надежды актрисой столичных театров, красавицей, известной своеволием и многочисленными причудами, — например, она никогда нe ела картошки и не позволяла ее есть другим. Ходили слухи о ее романе с сенатором.
Правитель
Он рисовал, царапая ногтями серую бумагу. Карандаш был короткий, как Фрид. До того, как Фрид ушел, он был веселый, часто играл с Вальди, вырезал для него маленькие рожицы из персиковых косточек.
Потом он ушел и увел за собой лошадь, которую Вальди тоже очень любил, а вернулся через два месяца — тук-тук, тук-тук, — на костылях, болтаясь, как мешок.
Вальди не было страшно или противно, когда Фрид вошел в дом на костылях, даже интересно, подумал он. Взять бы у Фрида костыли, поджать ноги и походить так, болтаясь — тук-тук, тук-тук. Зато когда Фрид лег на диван, Вальди разревелся. Фрид был короче дивана, а до этого его длинные ноги всегда болтались по полу. Мама сердилась, что Фрид ложится на диван в обуви, а тот только смеялся, говорил — посмотри, — где твой диван, а где мои ботинки. Вальди всегда казалось, что мама сердится понарошку, и Фрид ей отвечает понарошку, а на самом деле они в это время думают о чем-то совсем другом, хорошем.
Сейчас Вальди рисовал еду. Он рисовал длинный стол, длинный-предлинный, на таком столе должна была поместиться вся еда, которую Вальди знал. Они начал рисовать еду не спеша, сначала курицу на большом блюде, а вокруг нарисовал бугристые куски картошки. Дальше он нарисовал вазу с разными фруктами, и еще одну, потому что все фрукты не поместились в первую.
Потом он нарисовал яичницу из четырех яиц, с темными пятнышками — кусочками грудинки. Потом подумал и пририсовал яичнице еще кружок — яиц стало пять. Он нарисовал бутылку сладкой шипучки с ягодками на этикетке и рисовал бы еще, но от грифеля окончательно ничего не осталось, разлохмаченное рыльце карандаша даже перестало оставлять серую линию на серой оберточной бумаге.
Тогда Вальдис взял рисунок и пошел показать его маме.
Мама посмотрела на рисунок, потом на Вальди, губы ее задрожали. Вальди понял, что мама сейчас заплачет, и насупился. Он терпеть не мог ее слез, сам не понимал, почему. Фрид говорил: «Женщины — им это надо, они поплачут и успокоятся», но Вальди все равно каждый раз пугался и не знал, куда деваться. Он посмотрел на свой рисунок. Вальди рисовал красиво, получалось похоже. Он подумал, что мама плачет, потому что хочет есть, а еды нет, и сказал:
— Ну, не плачь, ма. Скоро мы их выгоним и у тебя будет сколько хочешь куриц.
Тут мама заплакала по-настоящему и прижала Вальди к себе. Вальди понял, что она плачет не из-за себя, а из-за него. Он разозлился, порвал рисунок в клочья и убежал к себе на чердак. И уже сидя на чердаке и остывая, он пожалел рисунка. Рисовать больше было нечем, а рисунок с едой он хотел повесить себе на стену.
Вальди ненавидел, когда его жалели. То есть раньше, может, и не так ненавидел. Даже наоборот. Разобьет коленку — бегом к маме, обидели там или что — тоже к маме или Фриду.
Ненавидеть он это начал, когда ему пришлось пойти работать на консервный завод.
Каждое утро он пересекал заводской двор — от сквера к цехам, и каждое утро какая-нибудь женщина говорила ему вслед: «Бедняжка… Такой малыш…» Сначала его сердило только то, что они говорят о нем, как будто его самого здесь нет. Раз он маленький — чего с ним церемониться? А потом он стал сердиться на то, что за этими словами подразумевалось: мол, маленький, всех-то дел ему положенных — в кубики играть….. Подумаешь, маленький, — говорил он сам себе, — что я, слабак, что ли? И научился за день делать полную взрослую норму, чего и тетки-то эти не все добивались. Давалось это тяжело, к концу смены у него начинало плыть перед глазами, а ночами снились бесконечные кнопки и хлопанье печати — хлоп, хлоп, хлоп. Это была его работа — ставить печать со сроком годности на свеженаклеенные этикетки. Вроде ничего сложного, но банки мчались по конвейеру таким потоком, что у человека непривычного при их виде начинала кружиться голова. Клей был еще свежий, этикетки скользили под руками. Вальди наловчился зажимать банку коленями и только думал: «Мне бы побольше ладони… Мне бы такие руки, как у Фрида.»
Днем он работал, всегда голодный, на заводе давали только обед — сероватая юшка, в которой плавают редкие капустины. Вечером мама собирала на стол, ели всегда при закрытых шторах, потому что мама прятала за балкой банку с медом, это было преступлением. Оккупанты потребовали в первый день снести все припасы на площадь и забрали почти все, что можно было забрать. Из дома Вальди забрали купленное впрок зерно, два мешка с картошкой, консервы, вяленое мясо, еще всякую снедь. Ходили из дома в дом, в каждом доме устраивали обыск, забирали деньги, драгоценности, забрали мамино бриллиантовое колечко, которое она носила не снимая — подарок Вальдиного папы. Папу Вальди не помнил, но мама и Фред рассказывали о нем много и наперебой, и у Вальди иногда слезы навертывались на глаза, но не от горя, а как-то наоборот, оттого, что они так хорошо о нем рассказывали. Фрид был лучшим папиным другом, еще со школы, и помнил папу таким, какой Вальди был сейчас, знал такое, чего даже мама не знала, и Вальди жадно впитывал эти рассказы и сравнивал себя — и папу. Когда Фрид рассказал ему, что папа в 10 лет вытаскивал зимой из проруби котенка, Вальди пошел, залез в ледяную октябрьскую воду и простоял в ней полчаса, чуть не потерял сознание, а то бы наверняка утонул. Потом он долго болел и едва не умер. Мама, к его вящему удивлению, совершенно его не ругала, только сказала: «Не бойся, ты очень похож на папу», — и Вальди был ей благодарен. Иногда он ловил себя на том, что ему хочется быть похожим и на Фрида, что он пытается ходить, как Фрид, и, как Фрид, постукивает пальцем по среднему пальцу левой руки. У Фрида на этом пальце был перстень, у Вальди, конечно, никакого перстня не было, но он все равно так делал.