Он уже открылся, по счастью; наконец-то я мог сесть, развалиться, вытянуть занемевшие ноги! Наверное у меня был неважный вид, потому что официантка, подошедшая ко мне, спросила участливо:
— Вам плохо?
— Нет, — пробормотал я, пытаясь изобразить улыбку, с трудом шевеля занемевшим ртом, — просто устал. Вот похмелюсь — и все пройдет. Тащи-ка, милая, водочки графинчик! Ну и какую-нибудь закуску, только — не холодную… С пылу, с огня!
Потом, налив стакан до краев, я усмехнулся мысленно: "Ну, как эта новая жизнь? Не слишком скучна? — спросил я себя, — не чересчур? Погоди, погоди, еще не то будет. Не заскучаешь. Нынешняя ночь — это лишь цветочки!" И подняв в непослушных пальцах стакан, я медленно выпил все до капли и шумно перевел дыхание. И на миг смежил ресницы, прислушиваясь к ощущениям. Горячая судорога сотрясла меня, прошла по жилам, по костям; стало хорошо и вольготно. Вот теперь я согрелся по — настоящему! И сердце тоже словно бы оттаяло, стукнуло гулко и наполнилось хмельным веселым звоном.
Тогда я, открыв глаза, потянулся к шипящей яичнице. И увидел давешних знакомцев — Ноздрю и Гогу. Они откуда-то возникли незаметно и теперь стояли возле столика — поглядывали на меня, ухмыляясь.
— Ну, ты даешь, — протяжно сказал Ноздря, — лихо тяпаешь, лихо!.. Только ты чего же — один? Давай с нами, ась? Он мигнул. — Не возражаешь?
— Садитесь, ребята, — я широко повел рукой, — о чем речь? Прошу. Наливайте.
— Только учти, — сказал, опускаясь на стул, Гога, у у нас грошей не густо.
— Что ж так? — поинтересовался я лениво, — фарту не было?
— Вот именно что — фарту, — пробормотал Ноздря.
Он бережно принял стакан. Сильно потянул в себя воздух сквозь зубы. Выпил, отдулся, помотал башкой.
— Фрайер пошел какой-то неприятный, — добавил он, нюхая корочку. — Покуда мы срок тянули — народ вконец испортился… Нервный стал, дерзкий, недоверчивый. Как тут работать?
— Опять же и рука отвыкла, — проговорил, насупясь, Гога. — Шутка сказать, пять лет на общих работах! Кайло да лопата — разве ж это подходящий инструмент? И он тоже потянулся к графинчику. И потом, хлебнув, сказал: — Вот так вот и теряешь квалификацию… Обидно.
— А вы кто же по специальности? — спросил я, — ширмачи, как я понимаю?
— Мойщики, — уточнил Гога. — На бану промышляем.
— Мойщики-банщики, — усмехнулся Ноздря. И легонько похлопал меня по плечу. — Ты же ведь сам, Чума, был майданником — нашу работу понимаешь…
Я понимал их работу! Я прошел когда-то в молодости добрую школу, познакомился со всеми воровскими профессиями и имел среди ширмачей немало друзей. Ширмачами обычно называются карманные воры, но это — общее, условное название. А сама эта профессия делится на различные жанры. И мойщики в данном перечне занимают особое место. Суть этой профессии заключается в том, что мойщик орудует не в магазинах и не в трамваях — как обычно — а на ночных вокзалах и в пригородных поездах. Поездные пассажиры — народ для карманника нелегкий. Деньги они прячут надежно, глубоко. Здесь зачастую приходится пользоваться бритвой — «мойкой». Отсюда и общее название — «мойщик». А сочетание этого названия со словом «бан» (что значит — вокзал) дает остроумное определение ремесла.
— Ты понимаешь, — утвердительно повторил Ноздря. — Я о тебе давно слышал. И вот же, ей-Богу, досадно: ну зачем тебе было отказываться от надежного дела, от хорошего общества?
— Да как тебе сказать, — замялся я, — так с ходу не объяснишь. Ты считаешь это дело — надежным?
Я хотел добавить еще и про «общество», но воздержался… На минуту воцарилось молчание. Гога усмехнулся, Ноздря зашуршал папиросой. Затем сказал — закурив и вытолкнув колечко синеватого дыма:
— Все, конечно, зависит от фортуны. Как она повернется, как глянет. И вообще, раз на раз не приходится… Сегодня я, к примеру, нищий… Но зато завтра — князь!
— Что ж, пожалуй, — кивнул я.
— А если, скажем, подопрет, понадобится, — любой барыга мне кредит откроет. Каждый кореш поделится. — Ноздря сощурился лукаво — щелкнул пальцем о графин. — Угостит, развеет горе… Разве не так?
— Ну, так, — сказал я. — И дальше?
— А дальше я тебя хочу спросить. Про твои шансы.
— Не знаю, — пожал я плечами, — пока никаких шансов нет. Но, думаю, — появятся…
— На что ж ты рассчитываешь?
— Так ведь он же поэт, — вмешался в разговор Гога. И укоризненно посмотрел на товарища.
— Слышал, — сказал Ноздря. — Кодла так и приговорила: быть ему поэтом! Но что такое — поэт? Это ж так… для души… Не занятие, а забава. С этого, брат, не раскрутишься, не проживешь.
— Ну, не скажи, — возразил Гога. — В Новосибирске как-то раз ребятишки колупнули квартирку у одного поэта — богатый получился скачок! — Он выразительно чмокнул губами. — Бога-а-атый! Ребята рассказывали… Одних ковров унесли восемь штук. Три шубы на собольих пупках. Всякого товара импортного — не счесть. Урки поначалу думали, что это какой-нибудь фарцовщик. И только потом, на суде, узнали — кто он таков.
— Кто ж он таков? — спросил я быстро, — как фамилия?
— Черт его знает. Какой-то, вроде бы, поляк… Казимир… фамилии не помню. Но сазан был жирный, вот, что главное.
— Так он, может, партийный? — предположил Ноздря. — Партийные, они все жирные. У них ведь тоже — своя кодла. Делают, что хотят. Но тебя-то, Чума, тебя-то туда к ним не допустят.
— А я в ихнюю кодлу вовсе и не рвусь, — возразил я.
— На талант, значит, надеешься?
— Конечно.
— Хочешь — честно?
— Вот именно.
— Ох, не знаю, — качнул головой Ноздря, — не знаю. Навряд ли удастся. Это разве ж мыслимо — честно? На том месте, где была совесть, у людей знаешь, что выросло?
— Знаю, — отмахнулся я. — И все-таки…
— Ну, посмотрим, — сказал Ноздря.
Опохмелясь и наевшись, я как-то вдруг приободрился, исполнился сил. И разгоряченный, охваченный гордыней, сказал, подбоченясь, небрежно раскидываясь на стуле:
— Да, да. Посмотрим! Я, кстати, собираюсь нынче утром зайти в здешний Союз Писателей. Хотите, чижики, — со мной?
— Хотим, — дружно согласились чижики.
— Ну, вот и ладно, — кивнул я, — выпьем за мою удачу! — И щелкнув пальцами, подозвал официантку:
— Еще по сто граммов каждому!
И потом — поворотясь к приятелям — добавил высокомерно:
— Только уговор: не суетиться, не шкодить! Вести себя пристойно. Все-таки надо понимать — куда идем!
* * *
Вскоре мы уже шагали по шумным, залитым январским солнцем, улицам города. Адрес удалось отыскать легко; его сообщили нам в первом же книжном киоске. И пока мы шли, продираясь сквозь людскую толчею, я перебирал в памяти те самые стихи, которые должны были быть отосланы в Красноярск Левицким. В тетрадке, оставленной у него, записано было немало! Там имелись (это мне помнилось отчетливо) тексты некоторых моих песен, а также — короткие пейзажные зарисовки, лирические миниатюры… Блатные и лагерные песни, как я понимал, пригодиться в данном случае не могли. Да и вряд ли их кто-нибудь смог бы здесь по-настоящему понять! Зато миниатюры годились для печати бесспорно. И я со вкусом повторял их мысленно, бормотал про себя: "В ночь росой обрызгана трава. Плачет рысь, да ухает сова. Свет зарниц загадочный и зыбкий. А меж хвойных лап такая мгла! Очень просто ночью, по ошибке, прикурить от вспышки рысьих глаз!" Вообще, если говорить о колорите, то в стихах моих преобладал, в основном, — ночной, какой-то тревожный… Я раньше не обращал на все это внимания. И теперь вдруг забеспокоился: а не помешает ли это? Не покажутся ли кому-нибудь стихи мои чересчур уж мрачными? В самом деле: какую вещь ни возьми — всюду та же палитра, одно освещение: "Слышишь? Козодой трубит в трубу. Наступает вечер, как солдат, — серый и зеленый, и во лбу у него — полярная звезда. И трубит, и в сумрачном дыму, плачет козодой среди чащобы… Он — поэт! Иначе для чего бы при луне всю ночь не спать ему?" Или вот такое, например, стихотворение; вроде бы уж не ночное, рассветное, но все равно, окрашенное в пасмурные тона: "Пролилось в распадок глухоманный молоко таежного тумана. На востоке звездочка слиняла. Сыростью пропахли зеленя. Ты навек, Сибирь, околдовала белыми туманами меня!"
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});