— Так что же с вами происходит? — сказал доктор Эммерих. Седой узколицый старик проницательно заглянул ему в глаза. Герцог вроде бы понял его мысль. В этом задрипанном кабинете, внушал ему доктор, он смотрит действительно немощных, безнадежно больных людей, обреченных женщин, умирающих мужчин. Что Герцогу-то от него надо?
— Вы очень возбуждены, — сказал Эммерих.
— Совершенно верно: возбужден.
— Хотите попринимать милтаун (Транквилизатор (типа мепробамата))? Или змеиный корень? На бессонницу не жалуетесь?
— В общем, нет, — сказал Герцог. — Мысли у меня ни на чем не задерживаются.
— Может, я вам порекомендую психиатра? — Не надо, психиатрией я сыт по горло.
— Тогда, может, отдохнуть? Съездите с барышней в деревню, к морю. Дом в Массачусетсе еще имеется?
— Если я решусь его отпереть.
— Ваш друг по-прежнему там живет? Диктор. Как зовут того рыжего верзилу на протезе?
— Его зовут Валентайн Герсбах. Нет, он переехал в Чикаго со мной… с нами.
— Очень забавный человек.
— Да. Очень.
— Я слышал, вы развелись. Кто мне сказал? Это грустно. Гонясь за счастьем, готовься к скверному итогу.
Эммерих нацепил бен-франклиновские очки и черкнул несколько слов в карте.
— Девочка, очевидно, с Маделин в Чикаго, — сказал доктор.
— Да…
Герцог старался вытянуть из Эммериха, как тот относится к Маделин. Она ведь тоже была его пациенткой. Но Эммерих ничего не скажет. И правильно: доктор не должен обсуждать своих пациентов. Впрочем, о чем-то-нибудь проговорится взгляд, который перехватит Мозес.
— Она необузданная истеричка, — сказал он Эммериху. Старик сложил губы для ответа, но передумал говорить, и Мозес, по странной привычке договаривать за других, мысленно признался себе, что сам он тоже не подарок.
Чудное сердце, сам не могу с ним разобраться.
Теперь было ясно, что к Эммериху он пришел ради того, чтобы свалить вину на Маделин или хотя бы поговорить с человеком, который ее знал и мог трезво судить о ней.
— Вам нужна другая женщина, — сказал Эммерих. — Неужели никого нет? И сегодня вы обедаете в одиночестве?
У Герцога была Района. Прелестная женщина, но с ней, увы, тоже были проблемы, не могло их не быть. У Рамоны было дело — цветочный магазин на Лексингтон авеню. Немолодая, ей хорошо за тридцать, точных лет она Мозесу не скажет, но чрезвычайно привлекательная, с легким иностранным шармом, образованная. Магазин она получила в наследство почти одновременно с магистерской степенью от Колумбийского университета — в области истории искусств. При этом она посещала вечерние лекции Герцога. Вообще говоря, он был против романов со студентками, даже если те были рождены для них, как Района Донзелл.
Проделывая все, что полагается дикому человеку, писал он, оставаться все время серьезным. Проделывать это до ужаса всерьез.
Эта вот серьезность, безусловно, и привлекала Рамону. Идеи зажигали ее. Она обожала поговорить. К тому же прекрасно готовила, знала секрет креветок Арно, к которым подавала Пуйи Фюиссе. Несколько раз на неделе Герцог ужинал у нее. Когда из обшарпанной аудитории они катили на такси в ее просторную квартиру в Вест-сайде, она предложила послушать, как бьется ее сердце. Он нашел запястье, стал искать пульс, но она сказала:
— Мы не дети, профессор, — и переложила руку в другое место.
Через несколько дней Района уже говорила, что у них не проходной роман. Она понимает, говорила она, что с Мозесом сейчас все очень непросто, но есть в нем что-то такое милое, нежное, здоровое и изначально надежное (словно, пережив ужасы, он уже совсем освободился от своей психопатии), что, видимо, все дело сводится к правильному выбору женщины. Она относилась к нему все серьезнее, и он, соответственно, забеспокоился, задумался. Побывав у Эммериха, он несколько дней спустя сказал ей, что доктор рекомендует ему отдых. Района тут же сказала: — Конечно, тебе нужен отдых. Поезжай в Монток, у меня там дом, и я буду наезжать в выходные. Может, весь июль вместе и пробудем там.
— Я не знал, что ты домовладелица, — сказал Герцог.
— Несколько лет назад его можно было выгодно продать, да и велик он для меня одной, но после развода с Харолдом мне нужно было какое-то отвлечение.
Она показала ему цветные слайды. Приникнув к окуляру, он сказал: — Очень мило. Сколько цветов. — Но на сердце ему лег камень — тяжелейший!
— Там можно чудесно отдохнуть. Только ты должен купить что-нибудь летнее, поярче. Зачем ты носишь этот мрак? У тебя совсем юношеская фигура.
— Это я зимой отощал, в Польше и Италии.
— Чепуха, не говори таких слов. Ты знаешь, что ты красавец мужчина. И даже гордишься этим. В Аргентине о тебе скажут: macho — сильный пол. Ты представляешься тихоней, чтобы не выдать дьявола, который в тебе сидит. Зачем ты его зажимаешь? Что бы вам поладить, а?
Оставив вопрос без ответа, он мысленно писал: Дорогая Рамона, бесконечно дорогая Рамона. Ты мне очень нравишься, ты мне дорога, ты настоящий друг. И дальше все может быть еще лучше. Но почему же я не выношу, когда меня учат, хоть я и сам учитель? Наверно, меня подавляет твоя мудрость. Потому что твоя мудрость совершенна. Если не более того. Я вовсе не возражаю, чтобы меня поправили. Меня во многом надо поправлять. Практически во всем. И я не упускаю счастливый случай… Все это истинная правда — от первого до последнего слова. Ему таки нравилась Рамона.
Она происходила из Буэнос-Айреса. Корни у нее были самые интернациональные— испанцы, французы, русские, поляки и евреи. В школу она ходила в Швейцарии и до сих пор говорила с еле заметным очаровательным акцентом. Она была невысокого роста, плотного, крепенького сложения, с приятной округлостью зада и упругой грудью (всему этому Герцог придавал значение: он считал себя моралистом, однако форма женской груди имела большое значение). Району тревожил подбородок, но за свою прелестную шею она была спокойна и потому всегда высоко держала голову. У нее была всюду поспевающая походка, рассыпавшая резкую, в кастильском духе, каблучную дробь. Заслышав ее, Герцог терял голову. Она входила в комнату с вызывающим, отчасти надменным видом, трогая рукой бедро, словно под эластичным поясом у нее спрятан нож. Вроде бы так принято в Мадриде, и роль неприступной испанки была очень по душе Районе: ипа navaja en la liga (Нож в резинке для чулок)
— этому выражению она выучила Герцога. Он часто воображал себе этот нож, видя ее в белье, в этом экстравагантном черном шитве без застежек, стянувшем талию и выпустившем книзу красные резинки, а называлось это «Веселая вдова». У нее короткие, полноватые белые ляжки: Сдавленная эластичным поясом, кожа темнела. Болтались шелковые ленты, пряжки. У нее карие глаза, живые и цепкие, чувственные и трезвые. Она знала, что делает. Нагретый запах духов, покрытые пушком руки, точеная грудь, прекрасные белые зубы и чуть кривоватые ноги — это все работало. Страдая, Мозес страдал со вкусом. Удача никогда не оставляла его совсем. Он, может, даже не осознавал, как ему сейчас повезло. Рамона старалась открыть ему на это глаза. — Эта сука оказала тебе услугу, — говорила она. — Тебе будет только лучше.
Побеждает, плача, — писал он, — плачет, побеждая, — вот вам Мозес. Полное неверие в победу.
Впряги звезду в свое страдание (Переиначенная цитата из Эмерсона: «Впряги звезду в свою повозку»).
Но в тихую минуту, вызвав перед собой образ Рамоны, он писал, имея возможность ответить ей только мысленно: Ты мне большая поддержка. Мы имеем дело с вещами более или менее устойчивыми, более или менее управляемыми, более или менее безумными. Это так. Во мне заключена дикая сила, хотя внешне я тихоня. Ты думаешь, что эту мою дикость утолит только секс, и поскольку мы ее утоляем, то почему бы не наладиться и всему остальному?
Вдруг ему пришло на ум, что Района сделалась своего рода сексуальной профессионалкой — или жрицей. Сам он в последнее время привык иметь дело с дрянными дилетантками. Не представлял, что смогу соответствовать настоящему мастеру постельных дел.
К этой ли сокровенной цели ведет меня мой уклончивый страннический путь? И после всех моих промахов не кажусь ли я себе сейчас неугаданным прежде сыном Содома и Диониса, орфическим типом? (Рамона обожала поговорить об орфихах.) Этаким мелкобуржуазным дионисийцем?
Он записывал: Л' чертям эти классификации!
— Может, я действительно куплю себе что-нибудь на лето, — сказал он Районе.
Я таки люблю хорошо одеться, продолжал он. В юности я смазывал лакированные туфли маслом. Моя русская мама звала меня «красавцем», и, даже став угрюмым смазливым студентом, сдуру ударившимся в высокомерие, я чрезвычайно заботился о брюках и сорочках. Это позже, уже преподавателем, я запустил себя. Прошлой зимой я купил в берлингтонском пассаже яркий жилет и пару швейцарских ботинок, в каких сейчас ходят по Виллиджу гомики. На сердце кошки скребут, продолжал он, а туда же — приоделся. Впрочем, с моим тщеславием не разгуляешься и, по правде говоря, я уоке не очень ношусь и со своим израненным сердцем. Вроде как пустая трата времени.