Да и было отчего прийти в отчаяние. Она была замужем пятнадцать лет, значит, целых пятнадцать лет находилась в положении заколдованного существа, целых пятнадцать лет над нею властвует дьявольская сила! Можно было с ума сойти от такого открытия.
На беду еще Ивана Васильевича не было дома, он уехал в имение, и раньше чем через неделю, нельзя было его ждать.
Можно себе представить, как он разгневается на сестрицу. Ему всегда так хотелось иметь детей, он в таком горе, что желание его не исполняется. По временам Софье Федоровне казалось, что он к ней охладел и если продолжает по-прежнему ласково с ней обращаться, то это единственно для того, чтоб она не догадалась, что он больше ее не любит. Он насилует себя потому, что ему ее жалко, а любви у него к ней нет, давно уж нет…
И этим она обязана сестре. Злая, бесчувственная женщина, недаром ее все так боятся и ненавидят. Да уж чего от такой ждать, которая родных дочерей изводит? А с мужем она, что сделала! Ведь все, кто его знал раньше, говорят, он вовсе не был так глуп, как теперь. Она, без сомнения, его заколдовала и на него напустила дьявольское наваждение. Какая страшная женщина! С нею и бороться невозможно. Уж если она нечистому предалась!..
И в горестном своем исступлении бедная женщина простирала к окружающим руки, умоляя скрыть от барина роковое открытие.
— Ради Бога, не говорите ему ничего! Он допытываться начнет, дело поднимет, до самой царицы дойдет… О Господи, что тут делать?!
Что делать? — повторяла она, вздрагивая и с испугом отстраняясь от всякой попытки ее утешить и успокоить.
Пришлось за ее духовником послать, чтобы он ее отчитал и молитвой изгнал бы из нее дух отчаяния и уныния.
После молебна с водосвятием и продолжительной беседы с отцом Мефодием Софья Федоровна поуспокоилась немного, но все еще так была печальна, что приближенные все чаще и чаще повторяли:
— Хоть бы барин скорее приехал!
III
Дело было зимой. Морозы стояли лютые, и каждую ночь поднимались такие метели, что за ревом вьюги не слышно было воя голодных волков, целыми стаями выбегавших из лесу за добычей в открытое поле, где случалось проезжим становиться их жертвами. А в лесу-то, можно себе представить, что происходило!
У Бахтериных тщательно скрывали от барыни страшные россказни, переходившие из уст в уста с базарной площади по всем дворам и закоулкам города, проникая из людских и девичьих в барские хоромы.
И хорошо делали, что скрывали: даже у тех, у кого все близкие были дома, волосы дыбом становились на голове от этих россказней, так они были ужасны.
Между прочим, пронесся слух, будто бы в Епифанском лесу (а именно тем лесом и лежал путь бахтеринскому барину в дальнюю вотчину, куда он поехал проверять проворовавшегося управляющего) неистовствует шайка злодеев под предводительством атамана Шайдюка. Говорили, что шайка эта накинулась на каких-то важных путешественников, ехавших издалека, и всех их перерезала.
Каким образом, через кого проник слух об этом приключении в город, никто сказать не мог, но все, от мала до велика, толковали о нем, особенно среди бахтеринской дворни. Отправляясь в дальний путь, барин взял с собой человек десять челяди. У каждого остались дома — у кого мать, у кого жена, у которого зазноба сердечная или детки малые.
Каждый вечер, собираясь в застольной, люди предавались самым печальным и ужасным предположениям, а бабы поднимали такой вой, что надо было только дивиться, как весь этот шум и гвалт не доходил до барыни. У самых дверей ее спальни, в девичьей, только и речи было, что о разбойниках. Молодые приставали к старухам с просьбой рассказать им про подвиги отчаянных головорезов, периодически нагонявших ужас на здешнюю местность двадцать, тридцать и пятьдесят лет тому назад.
Среди дремучих лесов, в отдаленности от столиц и по соседству с казаками, татарами и поляками, в здешнем краю жилось непокойно. В бахтеринской дворне была старушка Афимья, такая древняя, что никто не знал, сколько ей именно лет. Сама она полагала, что ей перевалило за сто, и, судя по ее воспоминаниям, предположение это было верно. Из того, что произошло в недавнее сравнительно время, она ничего не помнила, но когда она принималась рассказывать про то, что видела и слышала, когда землей русской правил царь Петр Алексеевич, память у нее изумительно оживала. Иные эпизоды она передавала с такими подробностями, что сомневаться в том, что она была их свидетельницей, не было никакой возможности. Так, например, она описывала переполох, происшедший в доме (она была крепостная барыниных родителей, туренинских господ), когда молодого барина, Андрея Карповича, деда Софьи Федоровны и Анны Федоровны, по приказанию грозного царя поволокли в Петербург на службу. Провожали его, как покойника на кладбище, с плачем и причитаниями. Сам он был бледен, как полотно, и обезумевшими глазами на всех смотрел, ничего не понимая, точно во сне. Мать его, боярыня Марья Ивановна, как слегла, расставшись с ним, так и не вставала; не прошло и полугода, как на погост ее свезли; а отец, Карп Федорович, совсем рассудка лишился, странный такой стал, по целым дням сидел, упершись взглядом в образ, и, что ты ему ни говори, ничего не слышит. Не принеси ему есть — не спросит. Насильно и кормить, и умывать его надо было, точно в столбняке. Потом в уныние впал, тосковал и метался, жалость было смотреть на него, и кончилось тем, что в монастырь поступил в дальнее место. Из приближенных взял с собой одного только Филатку. И как уехали, так и все слухи о них прекратились. Узнали про барина Карпа Федоровича, что скончался, тогда только, когда молодой барин, отслужив свою службу государю, приехал с женой и детьми в родовое гнездо и приказал по отце панихиду служить.
А про Филатку и до сих пор никто не знает, где и как он жизнь свою окончил, в монастыре ли с барином, или в другом каком месте. Но и по нем близкие панихиды служат, потому все равно человеку два века не жить и, как уж за сто перевалит, нельзя смерти не прийти.
Всегда интересны были рассказы старушки Афимьи, а уж как страх на всех напал вследствие недобрых слухов, носившихся по городу, к ней еще больше приставали с расспросами про разбойничью шайку знаменитого своим удальством и зверством атамана Тимошки.
Шайка его неистовствовала в здешних краях полвека тому назад и, судя по рассказам таких очевидцев, как Афимья, была куда многочисленнее и свирепее шайдюковской. На самый город налетали, с вооруженными жителями в открытые битвы вступали. У полковника дочку из спальни через окно выкрали, вот какие были удальцы! Эту барышню, полковничью дочку, Афимья лично знала, красавица была: глаза, как ночь, черные, коса до пят, щеки румяные. А уж голосистая — как запоет со своими сенными девушками, одну только и слышно. Тимошка ее в церкви за ранней обедней увидал и влюбился без памяти.
— Как в церкви? — дивились слушатели Афимьи. — Как же это он, разбойник, в церковь забрел?
— Ему это было нипочем. На нем заговоренный пояс был. Ему в этом поясе всюду был ход. Его и на губернаторском дворе сколько раз видели. А к архиерею так он раз в молельню проник. Стоит владыка на молитве ночью и вдруг слышит: вздыхает кто-то в уголке. Обернулся, видит — человек. «Кто ты такой? — спрашивает владыка. — И кто тебя сюда впустил?» Молчит. Жутко стало владыке; однако, сотворив про себя молитву, подошел к нему ближе, а человек-то от него, как тень, все дальше да дальше в стенку уходит и наконец совсем скрылся. Дверь заперта, окно ставней притворено, стена цела, а его нет. Тут уж владыка догадался, кто его навестил. По всем признакам — Тимошка. До тех пор пока пояс на нем был, никто изловить его не мог; ну а как выкрали у него пояс — и конец, ослаб, как младенец, хоть голыми руками его бери, и кто первый захотел, тот и порешил его. Нашли его уже мертвым во рву у Воскресенского женского монастыря. А кто свершил над ним смертную казнь — так и не узнали. Не объявился тот человек, как ни вызывали его. И на награду от царя, что было приказано ему выдать, не польстился.
Все, и народ, и власти, спокойно вздохнули, как узнали о гибели злодея. Но спокойствие длилось недолго, не прошло и двух лет, как опять начали пошаливать в том же лесу. Стали посылать туда солдат, и сами крестьяне ходили на разбойников с топорами и кольями, многих перерубили, но истребить корень зла не могли. Не успеет в одном уезде поуспокоиться, как в другом начинаются грабежи и разбои. В остроге места не хватало для пойманных злодеев, ожидавших суда и расправы. Так их было много, что они мерли в заточении от духоты и смрада.
Хорошо, что острог находился за версту от города, а то обыватели хоть вон беги от заразы. Селились близ острога самые несчастные, такие, которых из брезгливости ни в один порядочный дом даже на заднее крыльцо не впускали, большею частью нищие, калики перехожие, беглые из дальних губерний. Народ все тихий. Да ведь и то сказать, где уж им было буянить, когда прав на существование у них не было никаких. Не то что губернатору, а даже и последнему квартальному ничего не стоило разметать их на все четыре стороны со всем их жалким скарбом, с женами и детьми.