Но вот и вскарабкались. Главная зала – насквозь залитая светом, будто лампа – вроде как музей: зеркала, стол с приборами, пионы в корзинке, клавесин, камин, картины по стенам маслом – всё больше, правда, монтажники-сталевары, туркмены на комбайнах, хлеб золотой веером, ворохом и фонтаном – плюс политбюро, правда, не в полном составе: однако Ч. и Щ. там были, на почётном притом местечке, узнал я их… Лет семь тому я ихние биографии на политинформации в школе докладывал: была у нас такая бодяга – по утрам на первом уроке вырезки из “Правды” по очереди расписывали вслух перед классом…
А как узнал я портреты – на чистой интуиции, необъяснимо – вздёрнул бутылочку свою из рукава повыше, чтоб сподручней – наотмашь – с плеча вскинуть…
Тут заминка вышла – Барсун вдруг с равновесья вздумал заваливаться.
Прислонили мы его к косяку, разворачиваемся, обходим залу, смотрю: стоит нараспашку сейф-иконостас – точь-в-точь как в прошлой конторе, только изнутри дверцы иконами увешаны, – а перед ним жирный мужик расхристанный, в рубахе белой навыпуск, верхом на коньке-горбунке – на кресле-качалке с ногами – туда-сюда, туда-сюда – и в сейф из арбалета целится.
Дзень-бум – ба-бах!
И стрелу перезаряжает – меланхолично, как “Герцеговину Флор”, пальцами из колчана на ощупь тянет.
Смотрю, а у него вместо мишени внутри – пачки денег, как в
“городках”, выложены колодцем-пирамидкой: и стрелы ежом торчат.
Этот-то мужик Парфёнычем и оказался. Никакой уже был, лыка не плёл, только мычал и рукой двигал в бессилии, будто пса гладил, – так что мне его Барсун представил: мол, олимпийский чемпион по стрельбе из лука, а нынче – завхоз ихнего филиала.
Ну, чтоб ещё покороче – скажу сразу, чем кончилось.
Милицией. Напротив усадьбы ГОРО – через речку, у Головинского сада, куда Пётр к Лефорту на ботике по Яузе из Петербурга для ревизьи-по-мордасам скатывался, – чудный бело-розовый госпиталь
Лефортовский – стройно так очень – стоял на взгорье по-над речкой – в нём как раз в двенадцатом году Платоша Каратаев с кой-какими однополчанами из Апшеронского полка отлеживался от лихорадки. Так вот, Барсуна за пальбу по гошпитальным окнам-то и увезли с концами – мудила через фортку палил, навскидку из арбалета: пальнёт, прислушается, как стёкла падают – и ржёт от счастья, затвор перетягивает. И Парфёныча менты для коллекции прихватили – ни за что, так просто: пьяному ведь, как мёртвому, всё одно, где ночевать…
А нас с Молчуном – возьми да и выпусти из “воронка” на полдороге: за полсотни.
Я дал. Молчуну, видно, всё это по барабану было. Пока нас везли в лефортовский “обезьянник”, сидел чин-чинарём – спокойный, как
Емельян Пугачев: ногу на Парфёныча поставил, локтем на Барсуна опёрся (тот плашмя на скамейке пузыри храпом пускал), платок чистый достал, утирается, за решётку на ландшафт по-хозяйски поглядывает.
Я размыслил-прикинул – чую: нечисто здесь что-то, – ну их всех в баню, не хочу я в участке лишний раз светиться… Достал купюру – машу ею в задний вид сержанту.
Тот по тормозам, к нам вертается:
– Командир, маловато будет: я те чё – маршрутка?
Тут Молчун отозвался:
– Это за двоих, начальник. Остальных баранов я тебе на съедение оставляю.
Отпирает нас сержант, взял полтинник, осмотрел, посторонился:
– Вы, – говорит, – трезвые и смирные, даром что сомнительные клиенты, так что хиляйте поздорову, сами дойти сумеете, некогда мне с вами.
Ну, мы и пошли. А чего, собственно, не уйти, раз не держат? Вот если б препоны чинили, тогда и остаться бы можно – чтоб шум не подымать.
А так-то – чего перечить?
Ну, значит, выходим. Глядь – опять телохраны, как архангелы, на тротуаре стоят. Я было обратно в “воронок” полез, но он вспорхнул.
И тут как раз самое интересное начинается.
Молчун молчит, набычился, на меня не смотрит, а я бутылку за пазухой жму – так, на всякий случай: поди прочитай, что там у него на уме, – может, сердится за что-то, чего вдруг – ещё драться полезет.
Но драться Молчун не стал. Наоборот даже. Охранников жестом остраполил – мол, держитесь подальше – и легко так под руку к метро меня влечёт.
У подземного перехода сплюнул длинно в урну – попал, платочком утёрся и зырк – на меня с приглядкой.
Ну, я напутствие какое от него ожидал. Думал, сейчас скажет чего-нибудь, вроде “живи”, “бывай” или “не кашляй”. Однако совсем обратное прощание у нас с ним вышло. И не прощание даже, а наоборот
– знакомство.
– Меня, – Молчун говорит, – Петром Алексеевичем зовут. Вы извините, мы вам тут собеседование несложное хотели устроить – только вот как оно всё вышло. Ну да ничего. Я и так вижу – вы нам годитесь вполне.
Я – честь по чести – в несознанку: стою, ног под собою не чую, не то что землю. Бутылку ещё крепче сжал – думаю: щас как вдарю – ежели что, конечно.
А дальше Молчун такую пургу несет:
– Я, – говорит, – хочу предложить вам в нашей системе, в совместном предприятии то есть, одно симпатичное место. Не пыльное совсем, при этом вполне денежное, солнечное даже место. Вы, я вижу, в деньгах нуждаетесь – да и проблемы личные вас поджимают.
А на том месте – всё, как рукой, – слетит, исчезнет. К тому же – поучаствуете в полезном деле: Партии и Комитету вновь требуется отбыть на время в эмиграцию. Но мы вернёмся еще, – тут Молчун как-то особенно помрачнел, искра какая-то перебежала с левого глаза на правый. – На табулу расу, так сказать, ворвёмся, лет через пять…
В общем, приходите в пятницу к нам в филиал – мы там были сегодня, в
Эльдорадовский переулок, – я вам всё разъясню с подробностями.
Руки не подал, повернулся – и пошёл вразвалку: спина кожаная – стена ерихонская, загривок – бритый в складках, каждая – в три пальца, а кулаки по бокам свисают – будто палач за вихры головы несёт, помахивает. И – бугаи-охраннички за ним, как дети за папой.
И такой вот ужас меня тогда обуял – вспомнить стыдно.
Тут же поклялся себе – ни за что: режьте меня, полосуйте – баста, и так напрыгался, теперь буду книжки читать под забором!
Рванул с ходу в метро и, спотыкаясь, попадал в нескольких местах на эскалаторе. Влетел в поезд не на то направленье – и ещё часа два куролесил по городу, чтоб потеряться.
Однако же, не потерялся. От себя не уйдёшь, не то что от дяди.
В пятницу из общаги, где после жены я в кастелянной на тюфяках притулился, перебрался срочно в чердак – и оттуда, конечно, ни шагу.
Все выходные проторчал с голубями, замучили они меня – голова под конец гудела от шумных их случек: кудахчут, гулят, воркуют, молотят крыльями – сил нет: не чердак, а мельница-бордель, натурально. Или – часы живые, башенные, вспять спятившие. Одно было приятно в этом пребывании – когда сизари затихали пыль месить, – лучи солнечные из-под щелей в карнизе шевелились пучками копий – веером по ходу солнца, поджигали нефтяные разводы на голубиных грудках, и вдруг разливалась тишина замиранья – особенная, будто перед справедливой битвой.
В понедельник, уже успокоившись, спускаюсь – умыться, погулять, съесть чего-нибудь… Чу! – в холле Барсун стоит – от разомлевшей вахтёрши подвинул к себе телефон и чему-то лыбится в трубку. Я ещё приметил зачем-то: телефон старого образца, как на КПП, – эбонитовый, увесистый ларчик… В общем, я чуть не умер: горло распухло от ужаса, хотел садануть его телефоном тут же, а самому ломануться – в Томск, Тамбов, в Мичуринск, в Турцию – на дно закопаться… Только я решился – он тут же хвать телефончик: и вжик его за стойку обратно. Вахтёрше мигает: мол, спасибо, миленькая. И вот жалость – бутылки у меня при себе не оказалось: расслабился, в кастелянной под матрасами оставил. Так что вдарить ему тогда у меня не вышло…
А Барсун меня увидал, откинулся поясницей и, падло, мигает: приветик!
В общем, так я к ним в лапы-то и попал. Тяжело попал, круто даже.
Однако сейчас уже – ничуть не жалею. Что дальше было – сказка сплошная, неверье – жуткая местами, но интересная – так что дослушать было б полезно. К тому ж, совсем коротко осталось…
Для начала поместили меня с вещами на чердак, где ГОРО. На сутки, в которые я не спал, курил и всё видел вокруг шарящих в придонных слоях жемчужных тунцов, поначалу принявших меня за утопленника, но побрезгавших таким кормом… Через день приходят охранники – и ведут к начальству.
Молчун с Барсуном, в полном составе и трезвости, приняли ласково – и к вечеру всё было кончено: опростали меня на полную катушку.
Однако, надо признать, не очень-то я и сопротивлялся. Истерик точно не устраивал. Особенно когда узнал, в чём дело-то было.
Говорят мне – нам навык твой кое-какой понадобится. Жить будешь на отшибе – в загранице. Тепло там и сухо, сытно вполне. Математикой своей займёшься по новой, жизнь вообще поправишь – соглашайся, мол, а то хуже будет.
Пока беседовали и бумажки предо мной, как листы диспозиции, перекладывали, пока тесты – сначала несложный, потом боевой – надо мной держали, приносит секретарша от ночного курьера из МИДа: паспорт, билет, рекомендательные записки. Дали мне всё это, я в руках верчу – присматриваюсь к своему новому имени. Спрашиваю вдруг: