14
Кто мог знать, что дом Либи был проклят. Никто не был в нем счастлив при всем его гостеприимстве — ни мать ее с рано ушедшим из жизни мужем, отцом Либи, ни сестра, расставшаяся со своим бедным Маратом, ни я с Либи, отвоевавший ее в муках у своего друга, ни Либи со мной, отвоевавшая меня у меня, у всего города блядей, ни ее младший брат, до сих пор скандалящий со своей возлюбленной женой. Покоя нет. Нет покоя. Проклятие поселилось в доме с тех пор, как дед Либи после войны купил этот роскошный южный многокомнатный дом с треснувшими рамами, с таинственным чердаком. А проклятие состояло в том, что перед самой реформой дед Либи нашел этот дом, на окраине города, пришел к хозяину, оседлому цыгану, с мешком послевоенных денег, и цыган продал его. Но через пару дней грохнула денежная реформа, и деньги обесценились, и пришел он к деду Либи и упал на колени: «Верни дом, я же не знал, что так будет», — и дед Либи то же самое сказал. «Ну тогда добавь еще в новых деньгах. Да нет же… Тогда я проклинаю твой дом и всех, кто в нем будет жить», — сказал цыган и исчез навсегда. Кто знал, что еще до рождения в этом доме уже все были прокляты. Либи не знала. Я не знал. Но если бы знал, то все равно…
15
Мы скрывались с Либи в самых неожиданных местах. Это становилось безумием. Я мог сорваться откуда угодно и вызвать ее через соседей, или стуком нечаянной ветки в окно, или свистом, который знала только она. Всегда долго путаясь во всяческих засовах и щеколдах, она все же выходила якобы позвонить из автомата за домом, и мы исчезали с ней в любой щели вполне освещенного квартала, чтобы сделать свое милое дело. Она была беспрекословна, и я был всегда готов. Где мы только не совершали с ней этот священный акт погружения друг в друга. Даже в больнице, когда я лежал там со своими неврастеническими приколами, она затаскивала меня то в пустующую ординаторскую, то под лестницу, но мы всегда успевали. Это становилось обрядом, таинственным, молчаливым ритуалом, доказывающим нашу преданность и любовь. Так, мы однажды скрылись на три дня в Москву ото всех, найдя, конечно, лживые объяснения. Я садился на поезд в другом городе, на сто километров вперед, зная, что ее будут провожать, заранее уезжая туда на такси. В Москве у нас тогда никого не было. И мы оказались просто на улице. Вдруг Либи вспомнила о далеком родственнике ее мужа и сказала, что он никогда не видел племянника и вообще никогда не был в нашем городе и можно поехать к нему и представить меня ему как… О боже, что делает любовь. Мы становимся клятвопреступниками, предателями, врагами и ничего не можем поделать с собой, все понимая. Так мы и поехали к родственнику. Он совершенно очаровательно нас принял, не стал вдаваться в подробности и сказал, что как раз уезжает на «неделю в командировку и оставляет нам квартиру». Блаженству не было предела. Мы не вылезали из постели три дня и три ночи, загрузив перед этим холодильник продуктами. Никакая Москва с ее Красной площадью и театрами нас не интересовала. Мы дорвались друг до друга, и каждая родинка на наших растянутых кожах была нам интереснее любой знаменитости… Все закончилось классически. Через пару месяцев этот родственник совершенно случайно приехал в наш южный городок в командировку и встретил свою родственницу, свекровь, значит, нашу, и начал нахваливать ее сына — «красавец усатый»… Что ты, что ты, мой сын никогда не носил и не носит усов… С тех пор началась война. Все поняли, что мы сволочи, подлецы, мерзавцы, а мы и были такими и не были. Потому что не могли справиться с собой. Мы бросили в жертву все во имя сжигающей страсти, она теряла больше, и ей было труднее — я был не женат, а она…
16
Я все время пытал Либи: «Ты спишь с ним?» — «Нет, что ты, он мне противен». — «Но как же так, он же молодой мужик». — «Я его не волную как женщина». — «Но вы же спите в одной комнате». — «Но на разных постелях». Либи, конечно, врала мне, и я смирялся с этой ложью. Но что ей, бедняжке, оставалось делать. Она боролась с тремя эгоизмами — его, моим и собственным… В конце концов, мы так заполоскали ей мозги, что она попала и не знала от кого. Она-то наверняка знала, но надеялась, что от меня. Я же круто заявил: неважно от кого — он будет нашим. А муж так, вероятно, не говорил, ибо он знал тоже, что от него, у него были, конечно, сомнения, но раз он не уходил от нее, значит… мучился я.
17
Либи расцвела еще больше, как все слегка беременные. Я говорю «слегка», потому что она была тонка в кости, долго не проявлялась ее утяжеленность, она просто чуть-чуть поплыла и стала от этого еще эротичней и сексуальней. По крайней мере, для меня. Я сходил с ума, и мы продолжали встречаться. Ее темно-каштановые волосы стали еще гуще и прямее, доставая почти до копчика, когда она распускала их. Это надо было видеть. Волосы — это признак породы, особенно при тонкости щиколотки и размере ноги тридцать пять. Пробор четко делил ее волосы на две тяжелые половины, одна из которых прикрывала серо-голубой глаз, и она частенько откидывала рукой темный занавес волос, особенно когда в другой несла что-то тяжеловатое… «Санечка, меня что-то подташнивает, наверное, я беременная», — посмеивалась она. Боже, как я ее обожал, несчастную, замученную двумя заебистыми мужиками, склочной матерью, дошлой сестричкой и завистливыми подругами. Эти бляди все и разрушили, и только из-за того, что не могли видеть, как мы любили друг друга. К несчастью, все они были одинокими.
18
Наконец она родила… Муж уже месяца два как ушел от нее. Мальчик был копия он. На меня даже и намека нет. Так мне сказали по телефону. Я зашел к ней сказать, что не могу так и во имя… надо расстаться. В первую же секунду после осмотра и знакомства с новоявленным человеком мы повалились прямо на пол со словами: теперь сделаем еще одного такого же красавчика, только похожего на меня, на тебя. Но через несколько недель муж вернулся и сделал еще одну попытку наладить жизнь. Он был честен, пристоен и, видимо, тоже любил Либи. И я опять оказался на улице со своим отмороженным… Я шел по мокрому январю и приговаривал себя уйти, уехать, забыть, залить… Но ничего не сделал. Видимо, нет конца оскорбленному мужскому самолюбию…
19
Либи, конечно, считала, что я трахаюсь на стороне, хотя я делал это крайне редко. Во-первых, она полностью покрывала мой сексуальный интерес к миру, во-вторых, если у меня что-то и было с кем-то, то только не в родном городе, чтобы, не дай бог, слух не коснулся ее ушей. Самое главное, трах на стороне нисколько не мешал моим чувствам к ней, и этим я оправдывал себя. Дух вершил свою высокую работу, а мерзкая плоть иногда хотела какого-то зверства, даже требовала. И здесь я поступал резко. Знакомился. Одиночно спал с ней и говорил, что мы больше никогда не увидимся и что даже здороваться не будем. Такие соглашались. Видимо, сами были из такого же племени. Но если я и обращался в душе к кому-то, то к Либи, но если я и просил о чем-то, то только не Господа Бога, а Либи, — моя жизнь была ежесекундным обращением к ней, диалогом с ней. Она в то время писала диссертацию, и конечно же о растениях. И это было так мило, так завораживающе. Сколько раз мы валились в объятиях прямо на черновики ее научных работ, и от всего пахло то каким-нибудь розовым маслом, то маслом лаванды или мяты, иногда я массировал ее сзади, и руки скользили по ее римской коже, потому что она знала толк в этих древних маслах и утехах. Откуда у нее было это… Ведь внешне скромна и сдержанна, репутация исполнительной и аккуратной преподавательницы. Литература на устах ее обретала новый смысл, а любимый Чехов всегда лежал полураскрытым вместе с научными книжками. Но стоило остаться с ней наедине, хотя бы в вытяжной комнате университетской лаборатории и задвинуть щеколду, она преображалась — одно касание ее и шепот на ухо каких-то заклинательно-ласковых слов, и все — я весь дрожал, расцветал и трясся, и она вся была под током, и начиналось такое… Я проникал в ее самые плотные слои, я упирался и упирался в ее ткани, раздвигая по жилочкам ее сладкую плоть. Наконец я складывал и поднимал ее ноги так, что мы становились единым телом. Я и отпускал ее только тогда, когда она шептала: ты сломаешь меня, ты из меня сделаешь гимнастку, дай твою горячую струечку… Как-то она вошла в ванную комнату и вышла оттуда резко и агрессивно — это откуда? — и она протянула маленькие женские трусики мне прямо под нос. Я стоял в оцепенении. Либи таких не носила. «Откуда?» — пронеслось в голове, как же это я так прокололся. Она тоже стояла в недоумении и думала «откуда» — ведь я все время здесь, уходила только на полдня. Несколько минут мы стояли в ужасе перед концом, потому что Либи была ревнива, и сразу бы ушла, и пришлось бы потратить уйму нервов и сил, чтобы доказать ей что-то… Наконец я вспомнил. Так это твоя племянница забежала после сильного дождя, она так промокла, что взяла твои сухие, а эти, видимо, повесила на батарею… «Да, это ее, в горошек, вот племянница, чуть не убила меня, дурочка». И мы все стояли и отходили от внезапного шока: а вдруг это правда, я и вправду иногда бываю с другими, думал я. «А вдруг он действительно спит с другими в нашей постели», — думала она… Это была жуткая проверка. Вдруг кто-то сорвался бы, и тогда… Но я всегда верен одному принципу: никогда не признаваться женщинам ни в чем и никогда, кроме любви, конечно…