– В нее уже можно упасть?
– Да, особенно ночью.
– Так тебе было страшно?
– Ага. Но я тут.
– Зачем?
– Потому что соскучилась. Подвинься.
Она пощекотала ему подошву и он отодвинул ногу.
– Мне не нравится жить здесь с твоими родителями, – сказал он, – я собирался жить с тобой. Я женился на тебе, а не на троих сразу. Есть вещи, которые я не могу выносить.
– Ты имеешь ввиду маму?
– Ее первую.
– Подумаешь, она неправильно поняла. Хочешь, я пойду и сама ей все объясню?
– Она все равно останется на твоей стороне. Вас трое, а я один.
– Так ты подвинешься или нет?
– Нет.
– Пожалуйста, если не хочешь.
– Пусть сначала они уедут, а потом попробуем все начать еще раз. Сейчас у меня не то настроение.
– Раньше у тебя всегда было то настроение.
– Раньше никто не делал из меня идиота и, тем более, импотента.
– Но они уже скоро уедут.
– Вот скоро и поговорим.
– Так вот, значит, как.
– Именно так.
Стерва. Она смеялась, когда я ей рассказал.
Вероника встала и молча ушла. Он услышал, как щелкнул фонарик, увидел как метнулся слабый свет, которым она освещала себе дорогу. Смотри, не споткнись. Я вам человек, а не мячик, который можно ногами пинать.
Всю ночь он слышал, как противно скрипит пенопласт – это значило, что трещина росла. В эту ночь она росла особенно быстро – от царапающего душу скрипа он не мог неподвижно лежать. Он пробовал закрывать уши пальцами, но звук не становился тише. Когда-то он читал, что некоторые звуки проникают прямо сквозь лобовую кость. От этого звука что-то рвалось и лопалось в душе – как будто через душу тоже шла трещина и тоже расширялась. Возьми нож, подойди к окну, коснись лезвием стекла и быстро проведи сверху вниз; лезвие держи перпердикулярно, обязательно перпендикулярно; если не получится с первого раза, то повтори – и ты узнаешь в каком месте сейчас твоя душа. Судя по боли, душа сегодня жила в глотке и между ушами. Невозможно переносить такой скрип долго.
Если он не прекратится, – я разломаю все эти фиговые листы. Лучше жить на улице или с дырами в стенах, чем слышать такое каждую ночь. Он этого можно сойти с ума. Кажется, была такая пытка звуком в изощренном средневековье, где-то на древнем востоке, умевшем смаковать боль, – и после этой пытки ты был сумасшедшим или мертвецом.
Он закрыл глаза и увидел, как одно за другим из черноты появляются незнакомые лица: одно было даже лицом негра, у другого подергивалась губа при каждом срипе, у третьего не было нижней челюсти. Или я уже сошел с ума, – подумал он.
* * *
Ее родители уехали через неделю. Расставались холодно. Холодный ветер скакал из лужи в лужу, забирался под платье до самых подмышек, трепал косынку, как флаг. Ночью была гроза и где-то выпал град. Несмотря на лето, казалось, что вот-вот может пойти снег. Тучи ползли над полем низко, распарывая себе животы столбами. Она вышла в легком платье и ежилась – руки под мышки. Разве бывает так холодно летом? Все пройдет и снова выйдет солнце. Так же не бывает, чтобы холода навечно. Глупенький, родной мой, обними меня.
– Я совсем замерзла, – сказала она.
Стас стоял рядом.
– Ты и так холодная, сильнее не замерзнешь, – и не обнял.
Стас стал уходить в институт, где он подрабатывал в лаборатории. Она готовила завтраки и ужины, пропускала ненужные обеды, и целыми днями сидела в пыльном кресле, не думая, а просто скучая. Иногда пылесосила, читала приключения драных мушкетеров, еще и залитых яичным кремом. Искала потерянные карты, чтобы погадать себе, или смотрела в стену. Если долго смотреть, то треугольники на обоях будут появляться и пропадать, и опять появляться – это даже интересно. Если закрыть глаза, то мир начинает раскручиваться, как медленная карусель. В детстве я умела пускать ртом пузыри и танцевать еврейские народные танцы. И она пускала пузыри, и она танцевала еврейские народные танцы, и даже пробовала сочинять музыку. День расцветал, потом поднимался, потом садился в вечер. Стас приезжал около шести или семи, ничего не рассказывал, ел, смотрел телевизор, потом ложился спать. Однажды она увидела, что его щека расцарапана, но не спросила. Днями она иногда разговаривала с всепонимающим Гавчиком, а ночами сама с собой. Тепло так и не наступало. Длился август. Ей нехватало тепла.
Однажды она проснулась очень рано, около четырех, и поняла, что должна что-нибудь сделать. Просто сейчас – взять и сделать. Он спит в своей комнате и я ему совсем не нужна. Она осмотрела просыпающуюся комнату, не поворачивая головы, одними глазами. Слегка тошнило. Надо что-нибудь делать. Она села на кровати и зевнула; комната потянулась и открыла глаза, но окна еще оставались сонными, а тень под столом видела десятый сон. Треугольники на обоях склонили верхние уголки. Если не ради себя, то ради ребенка. Мужчине труднее признаться в своей глупости. Одеваться или нет? – нет, лучше в ночнушке, мужчина вернее клюет на несовсем голое тело.
Она тихо поднялась, открыла дверь в его комнату и услышала дыхание спящего.
Трещина была в два шага шириной. Можно перепрыгнуть, это совсем не страшно, как будто прыгаешь через лужу. Можно даже закрыть глаза, когда прыгаешь. Она подошла к самому краю и посмотрела вниз, в черноту. Покачнулась и отступила. Никогда не думала, что наша трещина так глубока и страшна. Нет, сейчас я не могу.
Снова проснулась в семь, и не успела приготовить завтрак. Стас, наверное, нашел что-нибудь в холодильнике. Можно будет, например, за это извиниться. Или еще за что-нибудь. Мужчина всегда выслушает, когда перед ним извиняются. Через двадцать минут ему выходить. Подойдет лестница, которая в чулане.
Она сходила в чулан и принесла лестницу. Тяжелая. Положила над трещиной.
Трещина была метра полтора в ширину и неизвестно сколько в глубину. Три ступеньки над пропастью. Как далеко все зашло. Только сделать первый шаг.
Главное не оступиться. Он ведь не подаст руку с той стороны, ни за что не подаст. Она шагнула, раскинув руки для баланса, и Стас обернулся, но продолжил одеваться, как будто ничего не происходило. Где-то в глубине пропасти трещали электрические искры – там портился электрокабель. Ну помоги же мне. Разве ты не видишь, как мне тяжело?
– Вот так, ты пришла? – удивился Стас.
– Хочу тебя проводить.
– Что-то на тебя не похоже.
– А сегодня хочу.
– Ну-ну.
– Дай, ну кто так воротник застегивает…
Она поправила воротник и обняла его за талию. Теперь поцеловать.
Поцеловала и отстранилась.
– Ну, теперь уходи, – сказала она.
– Ты что-то хотела?
– Нет, так просто. – Она поцеловала его снова и снова убрала губы от ответного поцелуя. Никуда он не уйдет теперь.
– Ну, я пойду, – сказал Стас.
– А как же я? Ты меня просто так и бросишь?
– О чем ты думала раньше?
– Раньше было раньше.
Она крепко обняла его на мгновение и отодвинулась. Пускай теперь попробует уйти и оставить меня одну на весь день.
– Я опоздаю, – сказал он.
– Конечно, опоздаешь.
– Я правда опоздаю…
– Какое небо голубое!
Она отвернулась и ушла на средину комнаты. Можно прямо здесь, на ковре, ковер мягкий. Конечно, надо будет положить его под низ – мужчина все же мягче, чем ковер. Стас шел за ней. Как привязанный идет, бедняжка.
– Ну? – сказала она и качнулась бедрами назад.
Он повалил ее на пол и стал срывать джинсы. Она не сопротивлялась, подняла руки и удобно легла на ковре. Ах, ты боже мой, какие у нас страсти. Оказывается, достаточно было только подойди и подышать в ушко. Ну, и когда же ты справишься?
Совсем, бедный, забыл, как застежка пришита. Ну вспоминай, вспоминай. Как все просто в жизни, оказывается. А на свою работу ты уже опоздал, вот так! Ей вдруг стало смешно, она хихикнула, а потом захохотала и не могла больше удержаться. Неловкие руки все еще мяли и рвали что-то, потом отпустили – она продолжала смеяться. Стас выругался и назвал ее словом, значения которого она сквозь смех не поняла, ушел. Можно было бы еще догнать. Пусть. Она прекратила плакать и села.
Путь обратно она уже проделала без страха и даже постояла на своем мостике, заглядывая в глубину. В глубине высокое напряжение рязряжало себя синими вспышками. Трещина продолжала расширяться весь день и в половине двенадцатого лестница обвалилась. Я точно знаю, что в доме нет другой лестницы – значит, сегодняшний мостик был последним.
* * *
Этим вечером он не пришел вовремя. Не пришел ни в семь, ни в девять, ни в двенадцать. Если я его потеряю, – говорила себе она, – я не смогу жить. Разве что ради ребенка. Я даже не знаю, смогу ли я жить без него даже ради ребенка.
Ей казалось, что потолок, как в одном старом фильме, начинает опускаться и придавливает в ее к полу. Ей не хватало воздуха. Она была как рыбка в сачке рыболова – сколько не бейся, а сковородка близится. Она падала с нераскрывшимся парашутом. Она тонула, закупоренная в батискафе. Она лежала, прализованная, на рельсах, а поезд надвигался на нее из ночи. Нет пытки страшнее, чем тиканье часов – каждая секунда как игла, каждая секунда как укус, каждая секунда как тромб, который уже начал свое путешествие по артериям, каждая секунда… Дважды длинно бибикнул автомобиль и она очнулась. Выбежала во двор, заперла в сарае уже сходящего с ума Гавчика. Распахнула калитку – бибикалка еще не успела затихнуть в ее голове.