Да и не только потому надлежит философу глядеться в зеркало, а еще и вот почему. Нам нередко надобно рассмотреть и обдумать не одно лишь свое подобие, но скорее причину самого подобия вообще. Быть может, как учит Эпикур, изображения исходят от нас же, отделяясь от тел бесперерывною и текучею чередою, словно непрестанно скидываемые одежды, а после натыкаются на нечто гладкое и твердое, толчком отражаются обратно и в обратном этом отражении переворачиваются другой стороной? Или, быть может, как рассуждают другие философы, присущие нам лучи истекают из зениц очей и смешиваются с внешним светом, сливаясь с ним воедино, — это мнение Платона, — или просто исходят из очей, не обретая никакой подмоги извне, — это мнение Архита? А быть может, как утверждают стоики, сии лучи, если под давлением воздуха падут на некое плотное и гладкое и блестящее тело, то отражаются обратно под углом, равным углу падения, и возвращаются к нашему взору, тем самым изображая внутри зеркала все, что осязают и что высвечивают вне зеркала?
16. Неужто вам не ясно, что только философы и должны все это исследовать и изучать, наблюдая любое зерцало — хоть жидкое, хоть твердое? Да кроме того, о чем я сказал, философам непременно надобно еще и поразмыслить, почему в плоских зеркалах размеры предметов изображаются почти точно, в выпуклых и шаровидных всегда уменьшаются, а в вогнутых, напротив, увеличиваются; а еще где и почему правое превращается в левое; а еще каким образом в одном и том же зеркале отражение то удаляется в глубину, то придвигается к поверхности; а еще почему вогнутое зеркало, ежели держать его против солнца, зажигает положенный перед ним трут; а еще почему радуга в тучах — разноцветная; а еще почему случается наблюдать разом два солнца, и оба одинаковые; и еще великое множество подобных явлений, описанных в большой книге Архимеда Сиракузского, а сей муж всех превзошел достославною изощренностью своей во всех областях геометрии, но едва ли не более всего достопамятен тем, что часто и пристально наблюдал зеркала. Когда бы ты, Эмилиан, знал названную книгу и когда бы ты подарил свое внимание не только навозу и чернозему, но также абаку и чертежному песку, то уж поверь! хоть лицом ты и ужасен, как Фиест в трагедии, однако же и ты, взыскуя науки, принялся бы глядеться в зеркало и когда-нибудь, бросив плуг, подивился бы на борозды собственных несчетных морщин!
Я отнюдь не удивлюсь, если ты радуешься, что о твоей безобразной до гнусности роже я говорю, зато о нравах твоих, куда как более мерзких, помалкиваю. Тому есть причина. Я и вообще не склонен к перебранкам, но до самого недавнего времени просто не имел удовольствия знать, черен ты или бел, да и до сей поры, ей-богу! не очень-то это знаю. Вышло же это потому, что ты сидишь в сельской своей глуши, а я слишком занят науками: мрак безвестности застит тебя от всякой хвалы и хулы, я же и вовсе не стараюсь разведывать что-нибудь о чьих-нибудь худых делах — я всегда предпочитал скрывать свои собственные грешки, а не вынюхивать чужие. Поэтому мы с тобою в таком же положении, как если бы один вдруг оказался на ярком свету, а другой следил за ним из темноты, ибо именно таким способом ты из темноты своей без труда примечаешь все, что делаю я открыто и принародно, между тем как сам ты мне не виден, убегая от света во мрак собственного твоего ничтожества.
17. Потому-то я не знаю и знать не желаю, имеются ли у тебя рабы для полевых работ или ты разделяешь труды с соседями, принимая от них помощь в обмен на помощь. А вот ты обо мне знаешь, что я в Эе за один день отпустил на волю трех рабов разом, и твой поверенный с твоих слов предъявил мне среди прочих обвинений также и это, хотя он же сам чуть раньше сказал, что прибыл я в Эю всего лишь с одним рабом. Теперь уже я хотел бы, чтобы ты мне ответил, как это я сумел из одного раба сделать трех отпущенников, ежели и тут не обошлось без чародейства! Отчего такая ложь: от слепоты или от привычки? «Апулей пришел в Эю с одним рабом»- потом еще самую малость поболтал и вдруг: «Апулей в Эе за один день дал вольную троим». Приди я с тремя и отпусти разом всех троих, — и такому нелегко было бы поверить; однако пусть я это все же совершил, — почему тогда ты трех рабов почитаешь за бедность, а трех отпущенников не почитаешь за богатство? Нет, Эмилиан, не умеешь ты обвинять философа, вовсе не умеешь, ежели попрекаешь меня малочисленностью челяди моей, между тем как мне о таковой малочисленности надлежало бы ради славы при случае даже приврать, ибо я-то знаю, что не только служащие мне примером философы, но и державные римские полководцы славились тем, что рабов у них было немного. Право, неужто поверенные твои никогда не читывали, что у консуляра Марка Антония было дворни только восемь человек, что у Карбона, заполучившего верховную власть, было даже еще рабом меньше, что у Мания Курия, наконец, достославного столькими наградами, ибо трижды входил он в Рим триумфатором, — так вот, у Мания Курия при себе в походах было только двое слуг. Да, сей муж, справлявший триумфы после побед над сабинянами, и над самнитами, и над Пирром, меньше имел рабов, чем триумфов! А Марк Катон, не дожидаясь, похвалят ли его другие, сам объявил о себе устно и письменно, как в бытность свою консулом взял с собою из столицы в Испанию только трех рабов, и лишь на городской заставе рассудил, что для надобностей его троих маловато, а потому велел прикупить на рабском рынке еще двоих мальчишек и уехал в Испанию с пятью. Если бы Пуденту довелось когда-либо об этом читать, то он, я думаю, или вовсе не ругался бы, или уж обругал бы меня за то, что троих рабов путешествующему философу не мало, а много.
18. А ведь он же еще укорял меня нищетою — между тем как любой философ сам бы рад хвалиться столь лестным преступлением! Воистину, бедность издревле обретается служанкою в обители философии: скромная, смиренная, довольная малым, взыскующая хвалы, стерегущая от роскошества, безразличная к внешности, в обиходе простая, в совете благоразумная, никогда ни в ком не распалила она гордыни, не разнежила разврата, не ожесточила тиранства, и не хочет она ни чревоугодия, ни похоти, да и невозможно ей сего хотеть, ибо эти и прочие пороки обычно кормятся от богатства. Право же, если припомнишь ты злейших лиходеев, какие бывали на памяти человеческой, то не отыщешь среди них ни единого бедняка, и напротив, среди достославнейших мужей нелегко найти подлинного богача — у всех, кого мы ныне потому или посему хвалим и славим, у всех у них от колыбели кормилицей и пестуньей была бедность! Именно бедность, как я утверждаю, явилась древле зиждительницей всех государств и первонаставницей всех искусств — скудна грехами, изобильна почетом, непрестанно и неустанно хвалима она от всех народов. Сия бедность у греков в Аристиде праведна, в Фокионе милосердна, в Эпаминонде отважна, в Сократе мудра, в Гомере сладкогласна; сия бедность в римском народе была первоначальницею державы его, по каковой причине доселе для жертвоприношений бессмертным богам употребляются глиняный горшок и глиняный черпак. Когда бы воссели тут судьями Гай Фабриций, и Гней Сципион, и Маний Курий, дочери коих по бедности получили приданое в дар от сограждан и принесли мужьям своим славу из отчего дома, а деньги из государственной казны; когда бы воссели тут Публикола, ниспровергатель царей, и Агриппа, умиротворитель народа, коим похороны римский народ устраивал в складчину по полушке — до того оба они были неимущи, когда бы воссел тут Атилий Регул, землица которого, опять же по скудости его средств, возделывалась за казенный счет; итак, когда бы все эти древние вельможи, все эти консуляры, и цензоры, и триумфаторы хоть на краткий день были бы отпущены сюда послушать наше разбирательство, — скажи, неужто ты дерзнул бы пред лицом стольких нищих консулов попрекать нищетою философа?
19. Впрочем, может быть, именно Клавдий Максим кажется тебе подходящим слушателем насмешек твоих над бедностью, потому что ему повезло получить большое и выгодное наследство, не так ли? Ошибаешься, Эмилиан! Сколь погряз ты в пустопорожнем заблуждении твоем, ежели меришь душу его милостью фортуны, а не строгостью философии, ежели мнишь, будто муж столь суровых правил и со столь долгим опытом военной службы не более дружелюбен к воздержной умеренности, чем к изнеженному роскошеству, будто не судит он о богатстве, как о рубахе — не по длине, а по удобству, ибо в богатстве, коль не пользоваться им для дела, но лишь таскать его за собою, можно путаться и спотыкаться точно так же, как в долгополой одеже. Да и то сказать: едва все, что потребно для жизни, выплескивается за край разумной меры, как тотчас из выгоды становится бременем. Потому-то избыточные богатства наподобие огромных и несуразных кормил скорее утопят, чем направят, ибо от громадности их нет пользы, а от чрезмерности — один только вред. Право же, я сам вижу, что даже среди многоимущих более всего похвал стяжают те, которые живут скромно, в обиходе воздержны, в расходах неприметны и великие свои богатства напоказ не выставляют, но распоряжаются ими безо всякой спеси, так что видимою непритязательностью сходствуют с бедняками. Уж если сами богачи в доказательство смиренномудрия своего силятся явить вид и образ бедности, то с чего бы нам, малым людям, стыдиться, что бедны мы не напоказ, а взаправду?