Это показалось казаку так страшно, что он, не желая видеть жены в этом бешенстве, крикнул:
– Цур тоби, проклятая видьма! – и, дунув на огонь, сразу погасил светло.
Керасивна только топнула впотьмах и прошипела:
– Так будешь же ты знать мене, видьму! – И потом вдруг, как кошка, прыгнула к печки и звонко-презвонко крикнула в трубу:
– У-г-у-у! души его, свинью!
VII
Казак, правда, еще больше струсил от этого нового неистовства, но чтобы не упустить жену, которая, очевидно, была ведьма и имела прямое намерение лететь в трубу, он изловил ее и, сильно обхватив ее руками, бросил на кровать к стенке и тотчас же сам прилег с краю.
Керасивна, к удивлению мужа, нимало не сопротивлялась – напротив, она была тиха, как смирный ребенок, и даже не бранилась. Керасенко был этому очень рад и, зажав одною рукою спрятанный в карман ключ, а другою взяв жену за рукав рубахи, заснул глубоким сном.
Но недолго длилось это его блаженное состояние: только что он отхватал половину первого сна, в котором переполненный винных паров мозг его размяк и утратил ясность представлений, как вдруг он получил толчок в ребра.
«Что такое?» – подумал казак и, почувствовав еще новые толчки, пробормотал:
– Чего ты, жинка, толкаешься?
– А то як же не толкаться: слухай-ко, что на дворе робится?
– Что там робится?
– А вот ты слухай!
Керасенко поднял голову и слышит, что у него на дворе что-то страшно визгнуло.
– Эге, – сказал он, – а ведь это, пожалуй, кто-то нашу свинью волокет.
– А разумеется, так. Пусти меня скорее, я пойду посмотрю: хорошо ли она заперта?
– Тебя пустить?.. Гм… гм…
– Ну дай же ключ, а то украдут свинью, и будем мы сидеть все Святки и без ковбас и без сала. Все добрые люди будут ковбасы есть, а мы будем только посматривать… Ого-го-го… слушай, слушай: чуешь, як ее волокут… Аж мне его жаль, как оно бедное порося, завизжало!.. Ну, пусти меня скорее: я пойду ее отниму.
– Ну да: так я тебя и пущу! Где это видано, чтобы баба на такое дело ходила – свинъю отниматъ! – отвечал казак, – лучше я встану и сам пойду отниму.
А на самом деле ему лень было вставать и страх не хотелось идти на мороз из теплой хаты; но только и свинью ему было жалко, и он встал, накинул свитку и вышел за двери. Но тут и произошло то неразгаданное событие, которое несомненнейшими доказательствами укрепило за Керасивною такую ведьмовскую славу, что с сей поры всяк боялся Керасивну у себя в доме видеть, а не только в кумы ее звать, как это сдедал надменный Дукач.
VIII
Не успел осторожно шагавший казак Керасенко отворить хлев, где горестно завывала недовольная причиняемым ей беспокойством свинья, как на него из непроглядной темноты упало что-то широкое да мягкое, точно возовая дерюга, и в ту же минуту казака что-то стукнуло в загорбок, так что он упал на землю и насилу выпростался. Удостоверившись, что свинья цела и лежит на своем месте, Керасенко припер ее покрепче и пошел к хате досыпать ночь.
Но не тут-то было: не только самая хата, но и сени его оказались заперты. Он туда, он сюда – все заперто. Что за лихо? Стучал он, стучал; звал, звал жинку:
– Жинка? Христя! отопри скорее.
Керасивна не откликалась.
– Тпфу ты, лихая баба: чего это она вздумала запереться и так скоро заснула! Христя! ей! жинка! Отчини!
Ничего не было: словно все замерло; даже и свинья спит, и та не хрюкает.
«Вот так штука! – подумал Керасенко, – ишь как заснула! Ну да я вылезу через тын на улицу да подойду к окну; она близко у окна спит и сейчас меня услышит».
Он так и сделал: подошел к окну и ну стучать, но только что же он слышит? – жена его говорит:
– Спи, человиче, спи: не зважай на то, що стучит: се чертяка у нас ходыт!
Казак стал сильнее стучать и покрикивать:
– Сейчас отчини, или я окно разобью.
Но тут Христя рассердилась и отозвалась:
– Кто это смеет в такую пору к честным людям стучаться?
– Да это я, твой муж.
– Какой мой муж?
– Известно какой твой муж – Керасенко.
– Мой муж дома, – иди себе, иди, кто ты там есть, не буди нас: мы с мужем вместе обнявшись спим.
«Что это такое? – подумал Керасенко, – неужели я все сплю и во сне вижу, или это взаправду деется?»
И он опять застучал и начал звать:
– Христя, а Христя! да отопри на божию милость.
И все пристает, все пристает с этим; а та долго молчит – ничего не отвечает и потом опять отзовется:
– Да провались ты совсем, – кто такой привязался; говорю тебе, мой, муж дома, со мною рядом обнявшись лежит, – вот он.
– Это тебе, Христя, може показывается?
– Эге! спасиби тебе на том! Що же, хиба я така дурна, чи совсем нечувствительна, що ни в чем толку не знаю? Нет, мне это лучше знать, що показывается, а що не показывается. Вот он, вот мой чоловик, у меня совсем близенько… вот я его и перекрещу: господи Иисусе, а вот и поцелую: и обниму и опять поцелую… Так добре нам вместе, а ты, недобрый потаскун, иди себе сам до своей жинки – не мешай нам спать и целоваться. Добра ничь – иди с богом.
«Фу ты, сто чертов твоему батькови: что эта за притча! – пожимая плечами, рассуждал Керасенко. – Чего доброго, я, перелезши через тын, не обознался ли хатою. Только нет: это моя хата».
Он отошел на другую сторону широкой деревенской улицы и стал считать от колодца с высоким журавлем.
– Первая, вторая, третья, пятая, седьмая, девятая… Вот это и есть моя девятая.
Пришел: опять стучит, опять зовет, н опять та же история: нет-нет отзовется женский голос, и все раз от раза с бульшим неудовольствием и все в одном и том же смысле:
– Иди прочь: мой муж со мною.
А голос Христи – несомненно ее голос.
– А ну, если твой чоловик с тобою, – пусть он заговорит.
– Чего ему со мною говорить, як мы уже все обговорили.
– Да я хочу послушать: есть ли там у тебя чоловик?
– А вже же есть: вот ты слухай, як мы станем целоваться.
– Тпфу, пропасти на них нет; в самом деле целуются, а меня уверяют, что я – не я, и куда-то совсем прочь домой посылают. Но погоди же: я не совсем глупый – я пойду соберу людей, и пусть люди скажут: мой это дом или нет, и я или кто другой муж моей жинки. – Слушай, Христя: я пойду людей будить.
– Да иди, иди, – отвечает голос, – только от нас отчепысь: мы вот двоечко нацеловались и смирненько обнявшись лежим, и хорошо нам. А до других ни до кого и дела нет.
Вдруг и другой, несомненно мужской голос то же самое утверждает:
– Мы двоечко нацеловались и теперь смирненько обнявшись лежим, а ты ступай к черту!
Ничего больше не оставалось делать: Керасенко убедился, что в его звании под бок к Христе подкатился кто-то другой, и он пошел будить соседей.
IX
Долго или коротко это шло, пока очумевший Керасенко успел добудиться и собрать к своему дому десятка два казаков и добровольно последовавших за мужьями любопытных казачек, – а Керасивна оставалась в своем положении и все уверяла всех, что со всеми с ними мара, а что ее муж с нею дома, лежит у нее на руке, и в доказательство не раз заставляла всех слушать, как она его целует. И все казаки и казачки это внимали и находили, что это никак не может быть фальшь, потому что поцелуи были настоящие, и притом из-за окна, хотя не особенно внятно, а все-таки хорошо слышался мужской голос, который, по уверению Керасивны, принадлежал ее мужу. И все слышали, как этот голос один раз приблизился к самому окну и оттуда, всех ужасая, сказал:
– Що вы, дурни, за марою ходите? – я дома лежу со своею жинкою; а это вас мара водит. Дайте ей всякий по одному доброму прочухану наотмашь, – она враз и рассыпится.
Казаки перекрестились, и кто из них ближе стоял к Керасенке, тот первый и съездил его изо всей силы по потылице, – но сам тотчас же дал тягу: а его примеру последовали другие. И Керасенко, получив от каждого по тумаку наотмашь, в одну минуту был жестоко исколочен и безжалостно брошен у порога своей заколдованной хаты, где какой-то коварный демон так усердно замещал его на супружеском ложе. Он более уже не пытался облегчить своего горя, а только, сидя на снежку, горько плакал, как совсем бы казаку и не пристало, и все как будто слышал, что его Керасивна целуется. Но, к счастью, все мучения человеческие имеют конец, – и это терзание Керасенки кончилось, – он заснул, и ему снилось, будто его жена взяла его за шиворот и перенесла на хорошо ему знакомую теплую постель, а когда он проснулся, в самом деле увидел себя на своей постели, в своей хате, а перед ним у припечки хлопотала, стряпая клепки с сыром, его молодцеватая Керасивна. Словом, все как следует – точно ничего необыкновенного и не случилось: ни про поросенка, ни про мару и помина не было. Керасенко же хотя и очень желал об этом заговорить, но не знал: как за это взяться?
Казак на все только рукою махнул и с тех пор жил с своею Керасивною в мире и согласии, оставляя ее на всей ее воле и просторе, которыми она и пользовалась как знала. Она и торговала и ездила, куда хотела, и домашнее счастие ее от этого не страдало, благосостояние и опытность увеличивались. Но зато в общественном мнении Керасивна была потеряна: все знали, что она ведьма. Хитрая казачка против этого никогда не спорила, так как это давало ей своего рода апломб: ее боялись, чествовали и, приходя к ней за советами, приносили ей либо копу яиц, либо какой другой пригодный в хозяйстве подарок.