шеф.
— Ты куда это, Белозор? А ну, запишись в журнале…
— Отгул у меня!
И побыстрее сбежал, закрыв за собой тяжелую металлическую дверь.
* * *
Чертовы ясени. Я никогда не понимал этой схемы с кронами ясеней. Жалкие обрубки деревьев, кроны которых с мясом выпилили коммунальщики, торчали посреди майской зелени, вызывая жалость и недоумение. Ну да, линии электропередач. Ну да, растёт клён ясенелистный довольно быстро, но несколько месяцев между очередной «стрижкой под ноль» и моментом, когда дерево пустит свежие зеленые побеги, город выглядел как тифозный барак с лысыми пациентами. Беленые стволы с корявыми утолщениями на месте крон торчали вдоль всех центральных улиц — и безумию этому конца не будет — в ближайшие сорок два года точно!
Я вдохнул необыкновенно чистый воздух и глянул вдоль улицы Чапаева. Это ведь была картинка из детства! Магазин «Юбилейный», бабулечки, продающие семечки на его высоком крыльце, одинокий велосипедист, без опаски крутящий педали прямо на проезжей части. Из щелей асфальта пробиваются одуванчики, щебечут птицы, на балконах хрущевок сушится белье…
Внешний облик Дубровицы кардинально изменился только в 2007 году, когда в нашем районе проводили республиканский сельскохозяйственный праздник «Дажынкі». Отштукатурили и выкрасили серые панельные дома, разбили несколько скверов и фонтанов, покрыли новомодной плиткой тротуары… Потом стали появляться сетевые магазины и частные павильоны, торговые центры и бутики. Но до этого — всё мое детство- я помнил родной город именно таким, провинциальным, серо-зеленым, сонным…
Я решил дойти до Слободки пешком, чтобы привести мысли в порядок и осмотреться. Шел наискосок, срезая через дворы, и дивился отсутствию машин на парковках, обилию зелени и минимальному количеству мусора и рекламы. Ни тебе пластиковых бутылок у подъездов, ни налепленных на асфальт пожеванных жвачек… Шелуха от семечек да редкие бумажные обертки от конфет — вот и весь мусор.
Мимо продефилировал мужичок в растянутых на коленях трениках и майке-алкашке. В руках у него было мусорное ведро, которое он выбил в контейнер, потом подцепил двумя пальцами подстеленную на дно газетку — всю в вонючей жиже- и отправил ее следом.
— Никанорыч! Давай к нам, козла забьем! — из беседки доносилось характерное ляпание костяшек по столу — пенсионеры играли в домино.
На скамейках сидели старушки и обсуждали предстоящую олимпиаду, какую-то Люсю из пятой квартиры и новый рецепт баклажановой икры. Из подъезда выскочила женщина в цветастом халате и громко крикнула:
— Симочка сказала, в «Хозтовары» закаточные ключи привезли!
Бабоньки как-то разом подобрались и разбежались по квартирам — наверное, собираться в магазин. Я шел дальше. На горизонте замаячил городской Дом культуры, и сердце Геры (мое сердце) вдруг предательски сильно застучало. Та-а-ак! Если и есть в Дубровице театральная муза — то обитает она именно здесь. Народный театр — он один такой на этом свете, я как-то писал про них статью, так что помню, что история его корнями уходит аж в далекие шестидесятые… Впрочем, не в такие и далекие.
Я собирался обойти сию обитель муз по широкой дуге, как вдруг довольно низкий для женщины, грудной голос позвал:
— Гера! Товарищ Белозор! Вы что, так и собирались пройти мимо?
И тут тело выдало фортель: ноги сами понесли несчастного товарища Белозора в сторону обладательницы специфического тембра. Волевым усилием я остановил этот бег вприпрыжку и остановился. У Викторовича в молодости определенно был вкус, но не было чуйки на людей… La femme fatale как она есть!
Высокая, всего на полголовы ниже почти двухметрового Геры-меня, в сценическом костюме, который изображал не то волшебницу, не то принцессу, эта эффектная брюнетка с лицом, живо напомнившим какую-то из голливудских актрис последнего поколения, она стояла у заднего входа в ДК и курила, делая короткие затяжки.
Меня никогда не привлекали курящие женщины, но Геру это, видимо, не смущало. Но, как говорил один из христианских мудрецов, «Плоть слаба, дух животворит!» А духом был я, так что скрутил разбушевавшиеся гормоны и эмоции в бараний рог и глянул на нее повнимательнее. Узнавание пошло сразу на двух уровнях — моем и Герином. Память Белозора выдала — «Машенька Май, руководитель Народного театра при ГДК, ах, ох, как же она хороша, и какое я ничтожество по сравнению с ней». Ну или что-то вроде этого, слишком запутанный букет. А моя собственная память выдала трёхэтажный мат. Это была Мария Никитишна, бабушка моей одноклассницы Марины — той еще стерляди.
Эти Май, кажется, размножались почкованием, и фамилию передавали по женской линии. По крайней мере, ни у Марии Никитишны, ни у ее дочери Маргариты Ивановны, ни у незабвенной Мариночки Май мужей замечено не было. С Мариночкой у нас были отношения специфические: все старшие классы пыталась ввести меня в список своих запасных аэродромов, я же из природного упрямства ее злодейски троллил, категорически не желая быть одним из многих. Хотя девочка была исключительных природных данных, к тому же — отличница, ну и — артистичная, умела себя подать, когда хотела.
Теперь было ясно, откуда всё это. Не эхо войны — генетика!
— Гера, вы меня не слушаете? Вы ведь придете на премьеру?.. — она чуть поменяла позу.
Я думал, эти фишки появились с явлением такой казни египтской, как инстаграм, а оказалось — женщины владели этим вечность.
— А когда премьера?
— Сегодня, Гера! — в ее голосе было столько укоризны, что, будь я Герой, я бы точно приперся с огромным букетом цветов, на который, наверное, потратил бы всю оставшуюся двадцатку.
Но Герой я не был, и потому глянул ей в глаза и сказал:
— Нет, — и, развернувшись на каблуках, пошуровал по асфальтовой дорожке прочь.
Он мне еще спасибо скажет, если мне удастся свалить отсюда обратно, в своё тело и своё время.
До Слободки было около пяти километров, так что времени на подумать хватило. Я уже понял, что со мной случилось, и принял это как данность.
Я — попал. Ну так, как попадают герои книжек про попаданцев. Только — не в обожаемый мной век 19, железный, поистине суровый век, с пароходами, револьверами, сыщиками, хрустом французской булки и прогрессом, который шагает семимильными шагами, а в самый советский из всех периодов. Брежневская эпоха, она же застой. Время юности моих родителей, эдакий глаз бури между ужасами Великой Отечественной и маразмом перестройки. Черных воронков и краповых околышей уже не было, черных кожанок и бритых затылков — пока не было. Можно было выдохнуть и осмотреться. В конце концов — вдруг я тут временно? Может быть, если хорошенько напиться еще раз — то вернусь обратно?