она была заслонена от них невидимым стеклом. А совсем рядом с ней слетали шапки с голов, раздавались влипающие удары в стену, в дверь, в чью-то спину; мешались вскрики и смех, падали, крутясь в воздухе и осыпаясь, ответные, наскоро слепленные комья снега…
Не просто было ей нагонять нас и успевать делать то, что задавали на дом, хоть она и была там, на Сахалине, отличницей. А ей, как я потом понял, мало было нагнать нас, она стремилась быть лучшей и здесь. Кое-что она успевала прочитать и выучить, а время шло, и в первой декаде декабря учителя стали поднимать ее отвечать с места. Не помню, на каком именно уроке я подвинул ей свой учебник, развернутый на тех страницах, где был ответ на вопрос. Она или не приняла мою помощь из гордости, или не заметила. Постояла, наклонив голову, перебирая тонкими пальцами по крышке парты, и сказала: «Я еще не знаю». Учительница кивнула ей, разрешая сесть, и добавила:
— Пора вам входить в колею. До конца четверти осталось не так уж много…
Когда она села и обхватила щеки узкими ладонями, мне стало так жаль ее. Наперед, кажется, зная, что к добру это не приведет, что перехожу опасную запретную полосу, я подвинул свой учебник еще ближе к ней и, только учительница отошла от нас, легонько тронул ее за локоток, обтянутый толстым рукавом вязаной кофты.
— Вот ответ, — шепнул я. — Смотреть надо.
— Вижу, — сухо, независимо ответила она и подобралась вся.
«Ну, дело твое», — решил я, но мне стало обидно и одиноко.
Она не давала себе никаких послаблений, наверно, все из той же тихой, непреклонной гордости, но тем старательней ловила всякий случай, когда ей казалось — она знает ответ. Порой излишне доверялась этому чувству, спешила поднять руку и… попадала впросак. Я помню два случая на уроках русского языка. Одному из которых эта девочка обязана тем, что у нее, как и у всех нас, появилось прозвище.
Однажды Скрыпка, расхаживая между рядами парт, задала нам придумать предложение с отрицательной частицей и глаголом. Моя напарница поставила руку локотком на парту и вытянула твердо всю ладошку. Учительница была у нас за спиной, у стены, довольно далеко, и все же углядела эту девчоночью, тонкую, скромную и гордую одновременно руку.
— Слушаю вас.
— Собаку палкой не убьешь! — выпалила девочка.
Класс так и грохнул. В добродушном смехе особенно выделился торжествующий, грубый хохот «Камчатки».
— Тихо, тихо, — повысила голос Скрыпка, останавливаясь возле нас. — Ничего смешного, ну, может быть, не совсем точно по смыслу.
— Какая палка, — серьезно заметил Витя Суслов. — Бывают такие, что с маху ухайдакаешь…
— Садитесь. Кто еще? Суслов желает высказаться…
Девочка села и характерным, уже знакомым мне жестом приложила ладони к щекам, остуживая горячий румянец.
В другой раз Скрипка попросила придумать предложение с наречием, и девочка одна из первых подняла руку. Учительница кивнула ей. Девочка встала и раздельно, четким своим голосом произнесла:
— Мононотно стучит дождь…
За спиной ее было опять раздались смешки и хихиканье, но учительница строго посмотрела на «Камчатку», и там все стихло.
— Мурашов и Шилов, сейчас будете смеяться за дверью. — Она перевела взгляд на мою соседку, и небольшие, усталые глаза ее потеплели. — Садитесь. Хорошее предложение и по-своему интересное. Ставлю вам пятерку за ответ с места. — Она взяла ручку и вывела крохотную пятерку в классном журнале. — Ну, а кто нам скажет, чем интересно это предложение?
Я поднял руку.
— Говори.
— Наречием. Надо было сказать — «монотонно».
— Правильно, садись. — И Скрыпка обратилась уже ко всему классу: — Действительно, в таких случаях употребляют обычно слово «монотонно». Но и «мононотно» в этом значении вполне правомерно. Для меня это, например, новое слово, по крайней мере, я до сих пор его не слышала. А оно выражает то же самое. Это слова-братья, да еще и близнецы. Они образованы из слияния двух слов: «моно» и «тон», «моно» и «нота». «Моно» в переводе значит — «один», «одно». Если перевести оба слова, то получится: «Дождь стучит в одном тоне, на одной ноте…»
Видно, моя подружка задела в душе учительницы заветную струнку. Всю остальную часть урока Скрыпка говорила о словах, которых не найти на книжных страницах, но которые живут и ходят в народе — меткие, не затертые, как старые пятаки, переливающиеся самоцветами. Мононотно, так ее отныне прозвали, сидела, полуоборотясь к учительнице, и слушала внимательно, не шелохнувшись, и в косах ее, плетеными дужками свисавших на тонкую, прямую шею, рельефно выделялись светлые, наверно, выгоревшие на сахалинском солнце прядки.
После уроков мы столкнулись с ней в гардеробе. Я уже надел свое нескладное пальто, похожее на крашеную, набитую ватой мешковину, и собирался уходить. А она только еще снимала с вешалки желтую, в темных пятнышках леопардовую шубку и такую же шапку — круглую, с длинными ушами. Мне надо было пройти мимо, и я пошел, посвистывая, раскачивая в руке бесформенный, лишь с одним металлическим наугольником, портфель. Я никак не собирался ей улыбаться, просто шел мимо, а она, прижимая шубку к груди, всего лишь посторонилась, насколько это возможно было между двух деревянных, длинных, неказистых школьных вешалок. Сам не знаю, как это вышло, но губы мои вдруг растянулись в самой благодушной, глуповатой улыбке. А она, до сих пор строгая, гордая, неприступная, отозвалась так, что несказанно похорошела, посветлела вся.
— Пока, — сказал я и нахлобучил шапку на самые глаза.
— Пока, — повторила она своим легким, серебряным голосом.
Казалось бы, что уж такого? Заурядное, коротенькое, неопределенное слово, а мне стало легко, радостно, хорошо, и я, осмелев, подумал: «Мы с ней будем друзьями. Разве это плохо? Ну, почему нельзя нам быть друзьями?»
Всю дорогу до дома, дорогу сквозь зимний, пушистый, немой и как будто теплый вечер, я думал об этом. Мне было хорошо и тревожно. Похожее чувство я испытал в дни денежной реформы сорок седьмого года, когда мама дала мне большую красную бумажку и сказала: «Вот, можешь купить себе книгу, какую захочешь». До этого я сроду не держал таких денег в руках, сроду не покупал себе книги. Ночь я провел в каком-то радостном беспокойстве. Мне снилось, что я бегу в «когиз», а он на замке. Я просыпался несколько раз, вспоминал, что пойду утром в книжный магазин, вздыхал: «Лишь бы он был открыт…» Все мои надежды тогда оправдались, и на следующий день я принес домой книгу Пушкина — большую, новую, с его портретом на обложке и красивыми иллюстрациями…
И настали зимние каникулы