находясь в полном к миру в благорасположении, улыбалось навстречу ворону из-под белоснежного шёлка облака. Такое случалось обыкновенно поздней весной или в пору относительно коротких летних ночей, когда солнце не успевало ещё разоспаться. Но после, когда светило привыкало лениться и нежится в своих перинах подольше, воззвать к его совести становилось куда как труднее.
— Ты погляди только, во что превратилась твоя постель! — Негодовал ворон. — Ведь серое всё, немытое, да и ты… Давно ли ты гляделось на себя в зеркало!?
— Подумаешь… А что такого? — Кривилось солнце. — Перед кем мне красоваться. Да и — какое ни есть, мне любому везде будут рады.
Ворон возмущался, тянул упирающееся солнце к чаше радуги, но оно кисло, куксилось пока, наконец, заткнув большие уши свалявшейся ватой туч, вовсе не закутывалось в одеяло с головой.
И тут же, к воде, что лилась с неба, неповоротливый со сна ветер прибавлял ещё. Задевая крону леса, он стряхивал капли с мнимых её пригорков, нисколько не желая того, отчего крошки влаги скоро собирались в ручьи и малые реки, которые, дай им только волю, зальют слезами весь свет. А тот прятался, отыскав уголок посуше, и, поджав под себя ноги, дремал в унисон с солнцем.
И лишь отлетавшие своё бабочки, будто парили, распростёртые на поверхности луж, заполнивших впалые щёки земли. Некогда яркие и весёлые, теперь они был похожи на унылых в своей отстранённости ястребов, зорко дремавших высоко в поднебесье. Дождь, как злой и дрянной мальчишка, швырялся в них мелкими камнями, в надежде стереть с их лиц следы довольства пролетевшей мимо жизнью или сожаление об ней, как отражение мрачности неба, с выражением всегдашней осенней грусти на лице.
Продираясь сквозь промокшие насквозь занавеси небес, ворон спешил. Ему непременно надо было разбудить солнце, чтобы прекратить, в конце-то концов, этот неистовый разгул дождя, ибо, как не думай про неминучесть осени, к ней никогда не будешь готов.
В кухне горит свет…
— Тебе идёт осень!
— А я ей?..
— Всё шутишь, а сам опять позабыл выключить свет в кухне.
— Ты прямо, как моя мать.
— Что, я так плохо выгляжу?
— Нет, она всё время напоминала мне про свет, а я оставлял его нарочно. Не люблю темноту. Осенью слишком мрачно за окном, хочется хотя немного отодвинуть от себя подальше эту сумеречную хмарь.
Долгие, будто резиновые капли дождя, что стекали с крыши, пытались дотянуться до земли, но это никак не удавалось им. Нередко они рвались на половине дороги, а ещё чаще, — в самом начале пути. Ветер старался не мешать, ибо и сам часто тщился совершить нечто, о чём прочим и не помечтать, но будучи явлением почти что вечным, недосягаемым для многих, не смущался ни очевидных всем неуспехов, ни невидимых никому крушений надежд. Кому знать про них, коли не ему? У всех свои тайны и недомолвки.
На всю детвору нашего городка была всего одна школа, в которой учились дети военных, ребята, проживающие в колонии инвалидов, под сводами тесных келий монашеского скита, в северном посёлке и на восточной окраине. Мальчиков и девочек было почти что поровну. Я совру, если скажу, что между нами не было особых различий. Даже школьная форма к Рождественскому сочельнику теряла свои формы не у всех одинаково. Впрочем, мы редко ссорились. Одни не жалели для товарищей привезённых из Германии игрушек, а другие, в свой черёд, делились яблоками на большой перемене:
— Дай разок куснуть!
— Кусай!
Для дружбы хватало задаренной «просто так» почтовой марки, обезображенной шрамом печати свастики, содранной с письма, найденного в сумке убитого немца или стёклышка-прожигалки, который можно было запросто достать у инвалида дяди Йоси, заплатив ему аж целый рубль, из сэкономленных от завтраков.
Довольно часто в класс приходила медсестра и царапала нам кожу пониже локтя, а через пару дней просила показать руку. Обыкновенно царапина заживала без следа, но как-то раз кожа вокруг неё сделалась красной почти у всех. Призванный на подмогу врач сообщил, что, судя по всему, кто-то из учеников «сеет» палочку Коха, и тут же обратил внимание на Нинку Никулину, девочку с необычно серым лицом. Нину вскоре отправили в санаторий, и следующее Пирке6 прошло без происшествий. Но после того случая за нами принялись следить пуще прежнего, проверяя перед началом уроков чистоту рук и ушей.
Опрятность давалась нелегко. Те, кто жили в бараках, раз в неделю ходили мыться в баню, минуя магазин «ТКАНИ» и «КАНЦЕЛЯРСКИЕ ТОВАРЫ», на обратном пути заходили в большой и неуютный от того, новый магазин. А в ближний, старый, маленький, купить «песку7, половинку чёрного, батон и чего-нибудь ещё», обыкновенно посылали ребятню.
Магазинчик был, действительно, довольно-таки мал. Приехавший по случаю из деревни за товаром мужик в тулупе, занимал в нём почти всё место от двери до прилавка. Стоишь, бывало, уткнувшись мужику в спину, и дышишь тихонько. А он та-ак сладко пахнет, этот тулуп: морозом, сеном, лошадью…
К магазину была пристроена лавка армянина. Худые, искалеченные на фронте ноги, он прятал за стойкой. Принимая из рук очередного пацанёнка флягу, уважаемый сын Закавказья качал в неё доверху керосина с важностью, достойной какого-нибудь князя. У него же можно было купить хозяйственное мыло и батарейки для английского фонарика, у некоторых ребят был такие, отцовские, привезённые с войны.
На смену унылым баракам, понемногу строили дома. Для бомбоубежищ под ними копали внушительные безразмерные траншеи, в которых нередко скапливалась вода. Однажды, заигравшись на высоком берегу канавы, парнишка, ученик нашей школы, оступился, рухнул вниз, и едва не утонул.
О том, что таилось за толстой дверью бомбоубежища мы могли только гадать, а вот над ним, в подвале дома, хранились дрова, за которыми посылали нас матери, дабы растопить плюющийся кипятком титан, и выкупать вне очереди, докрасна растерев спину.
Мы свысока глядели на барыг, что лакомились апельсинами из Марокко, непонятно как осевшими на прилавках нашего магазинчика, а те до того ненавидели нас, сынков военных, что даже книга в руке могла стать поводом для драки.
Впрочем, нередки бывали столкновения и посерьёзнее: стенка на стенку, по сто человек с каждой стороны, но так, в общем… задумываешься не про это. Радуешься тому, что некогда опоздал на один бой, который вполне мог оказаться для тебя последним, да сокрушаешься о тех, кто не спросит уже строгим голосом никогда:
— Для кого это в кухне горит свет?