Омнибусы вылетели с Виктория-стрит, точно почетная эскадрилья, сопровождающая Бейнза домой.
— Сорок негров под моим началом! — а у ступенек во двор его ждала непременная в таких случаях награда — любовь, венчающая славный день.
— Вон ваша племянница, — сказал Филип, узнав не лицо — сонное, счастливое, а белый макинтош. Она испугала его, как число «13»; он чуть не проговорился Бейнзу о том, что сказала ему миссис Бейнз, но решил не вмешиваться в это — пусть все обойдется без него.
— Да, это она, — сказал Бейнз. — Не иначе как хочет поужинать вместе с нами. — И тут же придумал подшутить над ней: сделать вид, будто они ее не узнали, войти в дом через двор и «раз-два!» накрыть на стол, подать холодные сосиски, бутылку пива, бутылку лимонада, графин разливного красного вина. — Каждому по вкусу, — сказал Бейнз. — Сбегай наверх, Фил, посмотри, нет ли писем.
Филипу было не по себе в пустом, одетом в чехлы доме. Он торопился. Ему хотелось поскорее вернуться к Бейнзу. Холл, окутанный тишиной и сумерками, готовился показать ему что-то такое, чего он не хотел видеть. В дверную прорезь с шорохом скользнули письма, кто-то постучался. «Именем Республики, откройте!» По улице катились двухколесные повозки, на одной подскакивала окровавленная корзина с человеческой головой. Стук-стук, и удаляющиеся шаги почтальона. Филипп взял письма. Дверная прорезь была похожа на окошечко в ювелирной лавке. Ему вспомнилось, как однажды в это окошечко заглянул полисмен. Он спросил няньку: «Зачем это?» — и когда она ответила: «Проверяет, все ли там тихо, спокойно», — в мозгу у него немедленно пронеслись страшные картины — а что, если там не тихо и не спокойно? Он распахнул зеленую дверь и сбежал по ступенькам в подвал. Девушка была там, и Бейнз целовал ее. Она прислонилась к кухонному шкафчику, еле переводя дыхание.
— Познакомься, Фил, это Эмми.
— Вам письмо, Бейнз.
— Эмми, — сказал Бейнз, — это от нее. — Но он не распечатал конверта. — Наверно, скоро приедет.
— Все равно, давайте поужинаем, — сказала Эмми. — Ничего она нам за это не сделает.
— Ты ее не знаешь, — ответил Бейнз. — С ней берегись. А, пропади все пропадом! — сказал он. — Был же я когда-то человеком, — и распечатал конверт.
— Можно начинать? — спросил Филип, но Бейнз будто и не услышал; неподвижный, сосредоточенный, он всем своим видом показывал, какое значение придают взрослые словам не произнесенным, а написанным: если надо поблагодарить кого-нибудь, садись и пиши, не дожидаясь, когда благодарность можно будет высказать вслух; точно в письмах не лгут. Филип-то знал, лгут или не лгут, потому что ему пришлось исписать вкривь и вкось целую страницу с благодарностями тете Элис, которая прислала ему куклу в подарок, хотя он давно вышел из этого возраста. Письма лгут вовсю, и к тому же написанная ложь остается надолго; письма становятся твоими обвинителями и выставляют тебя в худшем свете, чем слова, произнесенные вслух.
— Она приедет только завтра к вечеру. — Бейнз откупорил бутылки, он придвинул стулья к столу, он поцеловал Эмми, прижав ее к шкафчику.
— Ну, что ты! — сказала Эмми. — При мальчике!
— Пусть учится, — сказал Бейнз. — Все мы так начинали, — и положил Филипу три сосиски. Себе он взял только одну, заявив, что ему не хочется есть, но когда Эмми сказала, что ей тоже не хочется, он стал рядом с ней и заставил ее поесть. Он держался с Эмми и робко, и грубовато; насильно, не слушая отказов, заставил ее выпить красного вина, говоря, что ей надо поправиться; но когда он дотрагивался до нее, прикосновения его рук были и нежные, и неловкие, точно он боялся сломать какую-то хрупкую, легкую вещь и не знал, как с ней обращаться.
— Вкуснее, чем молоко с печеньем, а?
— Да, — сказал Филип, но ему было страшно — страшно за Бейнза не меньше, чем за самого себя. С каждым кусочком, с каждым глотком лимонада он думал о том, что скажет миссис Бейнз, если узнает когда-нибудь об их ужине; представить себе это было невозможно, так как в глубину злобы и ярости миссис Бейнз никто не мог проникнуть. Он спросил: — Она сегодня не приедет? — Они поняли его сразу, и получилось так, будто миссис Бейнз вовсе и не уезжала; она сидела здесь вместе с ними и заставляла их больше пить, громче говорить, а сама выжидала случая, чтобы вставить свое разящее слово. Бейнз не был счастлив; теперь он только глядел на свое счастье с двух шагов, а не откуда-то издали.
— Нет, — сказал Бейнз. — Она вернется завтра поздно вечером. — Он не мог отвести глаз от своего счастья. Да, он повесничал в молодости, как все повесничают, говорил Бейнз, все время возвращаясь к своей жизни в Африке и словно оправдывая этим свою неопытность; не был бы он таким неопытным, когда бы жил в Лондоне, — неопытным во всем, что касается ласки и нежности. — Если бы здесь жила ты, Эмми, — сказал он, глядя на белый кухонный шкафчик, на выскобленные стулья, — это действительно был бы мой дом. — А комната уже успела стать немного уютнее; по углам скопилась пыль, ножам и вилкам не хватало блеска, утренняя газета, растрепанная, валялась на стуле. — Шел бы ты спать, Фил; день-то был какой длинный.
Они не отпустили его одного в пустые темные комнаты; они пошли вместе с ним, включали по пути электричество, и пальцы их соприкасались на штепселях. Ночь отступала этаж за этажом; они негромко переговаривались среди одетых в чехлы диванов и стульев; они дождались, когда он разденется, не заставили его ни умыться, ни почистить зубы, уложили в постель, зажгли ночник и оставили дверь в детскую приоткрытой. Их голоса послышались на лестнице — дружеские, будто это гости прощались в холле после обеда. Они были как у себя дома: где они вместе, там их дом. Он услышал, как отворилась дверь, как пробили часы; он долго слышал их голоса и решил: значит, они недалеко, и ему ничто не грозит. Голоса затихли не постепенно, а сразу, и он знал, что они все еще где-то близко, они молчат в одной из пустых комнат, и глаза у них слипаются, как и у него, после такого длинного дня.
Он только успел вздохнуть — тихо, удовлетворенно, потому что это, вероятно, тоже была жизнь, — и сразу заснул, и неизбежные ночные страхи тут же окружили его: человек в трехцветной каскетке стучал в дверь по повелению его величества короля, на кухонном столе, в корзине, лежала окровавленная голова, а сибирские волки подбирались к нему все ближе и ближе. Он был скован по рукам и ногам и не мог шевельнуться; волки метались вокруг него, хрипло дыша; он открыл глаза, и миссис Бейнз была тут, рядом — растрепанные седые волосы свисали ей на лицо, шляпа съехала набок. Из прически, прямо ему на подушку, выпала шпилька, сальная прядь коснулась его губ.
— Где они? — прошептала миссис Бейнз. — Где они?
4
Филип с ужасом смотрел на нее. Миссис Бейнз дышала прерывисто, точно она только что обыскивала одну за другой все пустые комнаты, заглядывала под чехлы.
Растрепанные седые волосы, черное платье с глухим, застегнутым на все пуговицы воротником, черные нитяные перчатки — она была так похожа на колдуний из его снов, что он онемел. Изо рта у нее дурно пахло.
— Она здесь, — сказала миссис Бейнз. — Мистер Филип, вы же знаете, что она здесь! — Лицо у нее было жестокое и страдальческое, ей хотелось «растерзать их», но она мучилась. Крик облегчил бы ее страдания, а кричать было нельзя — услышат. Она с заискивающим видом снова подошла к кровати, к неподвижно лежавшему на спине Филипу и сказала шепотом: — Я не забыла про «конструктор». Завтра вы его получите, мистер Филип. Ведь у нас с вами есть секрет, помните? Вы только скажите мне, где они.
Он не мог говорить. Страх сковал его, точно кошмар.
Она прошептала:
— Скажите миссис Бейнз, мистер Филип. Ведь вы любите свою миссис Бейнз, да? — Это было непереносимо; говорить он не мог, но он мог шевельнуть губами в отчаянном беззвучном «нет» и зажмуриться, чтобы не видеть ее тусклого лица.
Она зашептала, нагибаясь к нему еще ниже.
— Обманщик! Я все расскажу папе. И сама с вами расправлюсь, дайте только найти их. Вы у меня поплачете! — И вдруг замолчала, прислушиваясь. Где-то скрипнула половица, и минуту спустя, пока она еще стояла, нагнувшись над его кроватью, внизу послышались негромкие голоса — голоса людей, которым было так хорошо вдвоем и так дремотно после длинного дня. Ночник стоял около зеркала, и миссис Бейнз с горечью увидела там свое отражение: жестокость и мука туманились в зеркале, там туманилась старость, тусклость и безнадежность. Она всхлипнула без слез, сухо, чуть слышно; но жестокость — та же гордость, не позволяла ей уступать; это было лучшее ее качество, и без него она казалась бы просто жалкой. Она вышла на цыпочках за дверь, ощупью пробралась по лестничной площадке и стала тихо, чтобы никто не услышал, спускаться по ступенькам. Снова полная тишина; теперь можно было шевельнуться; Филип согнул ноги в коленях; ему хотелось умереть. Это нечестно — стена между его миром и миром взрослых снова рухнула, но теперь они вовлекали его в нечто худшее, чем веселье; по дому бродили человеческие страсти, и он чувствовал их, а понять не мог.