— Ты вот что… Я это, я тебе на смех не давался, я…
Он не находит слов, с досадой машет рукою и отрубает:
— Чей Зосима?
— Как чей?! — удивляется Аграфена.
На лбу ее сбегаются морщинки, и он похож на далекое взволнованное ветром ржаное поле.
— А так, чей?
— А я почем знаю, раз ты не знаешь?
Корней вскакивает на колени и кричит:
— Ты не стрекочи! Я-то знаю, чей он!
— Значит, не твой он, а чей же?
— Да уж я знаю!
— Знаешь? Так пускай тебя гром убьет за эти слова! Я…
Голос Аграфены звенит. Мысли Корнея разбегаются, но подозрение, что Аграфена хитрит, собирает их.
— Ты глаз от меня не вороти! — кричит он. — Меня убивать не за что! Или зато, что ты мне Зосиму принесла?
В кого он? В тебя?! В меня?! Кто у нас такой?! Рябчик?!
— Да какой он? — вскакивает на колени Аграфена.
— Не видала? Как жук, черный…
— Черный?!
Аграфена всплескивает руками и захлебывается:
— Я, значит, виновата, что сын черный! Да что ж мне, как, переродить его, чтоб белым был? А ты где был?
Или я сама зачинаю? Глядите, черный! Не в масть, так и не наш! Чего ты вызверился? Да мне, раз так, провались ты! Жила я, жила с тобой, с проклятым, а ты вон что!
Шестнадцать годов глядел и глаза не лопнули, на семнадцатом разглядел…
Корней склоняется к Аграфене и шипит:
— Не лайся, а то дам-и душа вон.
— И бей! Бей! — взвизгивает Аграфена.
— И ударю!..
Корней хватает Аграфену за руку, ловит другую и заламывает их:
— Чей Зосима?
— Твой!
— Врешь! Ну-у, чей?
— Твой! Ломай! Ломай! Думаешь, рук жалко! Ломай!
Глаза Аграфены краснеют, но слез нет:
— Ломай! Души!
Корнею кажется, она не вынесет боли, вот-вот сознается и будет ползать у него в ногах. Он ждет этого и боится, а исступленный голос Аграфены вое стегает и стегает его по лицу:
— Ломай! Режь! Режь!
Он сипит:
— Ты правду, правду! Может, силком кто, а?
— Ни с кем!
— Может, встретил кто, одна ходишь…
— С отроду! Ни с кем!
Корней отпускает руки, отворачивается, но Аграфена ловит его за рубаху и дергает:
— Нет, ты стой! Вот смотри!
Она вскидывает ко лбу руку и тянется к небу:
— Пусть мои кости земля выкинет из могилы, если вру. Землю буду есть, твой Зосима. Не веришь? Сам, может, таскаешься…
Она ничком валится на землю и причитает. Корней идет от нее за шалаш, садится там и виновато глядит себе под ноги.
VI
Пожарищем надвигается вечерняя заря. Ветер вавевает пыль. Серое выветренное перекати-поле прыгает вдалеке через травы, натыкается на репейник, дрожит в не может вырваться из колючек.
— Му-у-у! — трубят где-то быки.
Корней из-за угла шалаша косит глазом на неподвижную Аграфену и идет к колодцу. Теплая жердь быстро уходит за сруб. Вода раз за разом шумно падает из ведра в корыто и пенится золотом.
Вдали сверкают рога быков. В крепнущем реве барахтаются крики Зосимы и Онуфрия:
— Гей! гей!
— Да куда тебя несет?!
Аграфена тоже идет к колодцу, горстями зачерпывает из корыта воду, смывает следы слез и за шалашом утирается подолом рубахи.
Голоса детей и рев быков уже рядом. Надо напустить на лицо улыбку, а улыбки нет. Аграфена стелет дерюгу и склоняется к принесенной корзине.
Быки грузно спешат на скрип журавля, сворачивают к Аграфене и обнюхивают ее. Из-за них выбегает серый, запыленный Онуфрий:
— Пришла уже?! — и, бросив кнут, кидается к ней.
Она снимает с него шляпу, глядит в обожженное зноем лицо, гладит плечи и шепчет:
— Пришла, пришла…
— Давно?
— Только что…
Подходит и Зосима. Аграфена целует его в лоб и спрашивает:
— Жив, здоров? Вот и хорошо, у меня дома тоже хорошо все.
Ее голос настораживает Зосиму, и он угрюмо бредет к отцу. А Онуфрий уже стоит перед корзиной на коленях:
— Пирожков принесла?
— Принесла, вот, на…
— Э-э, и кукурузы?
— И кукурузы.
— И огурцов?
— Всего принесла,
— Вот хорошо…
Онуфрий вое пробует и, как маленький, лепечет о том, как его обидел отец, что было ночью. Аграфена вздыхает.
Из связанного комка капустных листьев сочится красный сок и красит ее пальцы.
— У-у, и вишен принесла?
— Давай котелок! — кричит от колодца Зосима.
— Неси, сынок!
— А-а, ну их!
Аграфена берет котелок и идет к колодцу сама. Корней и Зосима покрикивают на быков и перекидываются словами о минувшем дне, о встречах в степи. Быки пьют воду медленно, вскидывают влажные морды и опять тянутся к корыту. У Зосимы лицо настороженное, у Корнея виноватое. «Опомнился», — решает Аграфена. Корней из ведра льет в котелок воду. Аграфена сутулится под его взглядом и на ходу кричит Онуфрию:
— Будет тебе! Ужинать не захочешь!
— Вишни наши? И, возьми меня домой.
— Нельзя.
— На один день возьми! Сто годов потом не буду проситься.
— Отца проси.
— Нет, ты ему сама скажи, а? А то я сам прибегу…
— Дороги не найдешь.
— Я? Вот не пустит, возьму и прибегу. Поживу дома день, наемся всего в саду, на огороде и вернусь.
— Ну, ну…
Аграфена разводит костер и раскладывает на свитке принесенное чистое белье.
Зосима от колодца видит это, моется, подрагивая, за шалашом меняет рубаху и садится у костра. Аграфена мельком поглядывает на него и думает: «В самом деле, черный… И в кого бы он такой?»
— Мешай в котелке, — говорит она ему и, схватив Онуфрия за руку, ведет к колодцу. Тот упирается, кричит.
Она снимает с него рубаху, смачивает водой лицо, уши, шею и намыливает их.
— Глаза ест! Ой, глаза ест!
— А ты водой, водой на них. Вот так.
— Да будет! Холодно!
Аграфена, не разгибаясь, глядит на идущего от загона Корнея, хочет вымыть Онуфрию ноги, но тот вырывается и убегает. Она гонится за ним, смех путает его ноги, и он отдается ей в руки.
— Ну, не надо ноги мыть, — шепчет она. — Так что ночью у вас, говоришь, было? Только тихо говори.
Она причесывает Онуфрия, жадно вслушивается в его шопот об объездчике, о словах Корнея у кургана и с облегчением целует влажный лоб, глаза.
— Эй, ужина-а-ать!
Степь по-вечернему откликается на крик Зосимы.
— Идем, сынок, идем.
Запад стал уже лиловым, на востоке вспыхивают звезды. Корней ест нехотя и, чтобы нарушить тягостное молчание, роняет:
— Сегодня тумана не будет.
— Не будет, — подтверждает Зосима.
По небу крадется полоска света, облако становится похожим на снеговую гору, и золотой рог месяца вспарывает его вершину. Звезды тускнеют. Онуфрий уже сыт, — он подносит к губам ложку и дует, дует, будто бы в ней расплавленное олово. Аграфена то и дело вытирает в уголках рта и носит взад и вперед почти пустую ложку.
Никогда так скучно не проходил у костра ужин. Ни смеха, ни слов матери.
Кукуруза и вишни оживляют Зосиму. Он мелкими белыми зубами скашивает зерна, с наслаждением высасывает из кочанов сладкий сок, щелкает языком и оборачивается к матери:
— Зимой кукуруза будет?
— А то как же, я насушу.
И опять молчание. Отчетливо слышна перекличка перепелов. Корней смахивает с бороды зерна кукурузы, бормочет:
— Собаку не забудьте накормить, — и идет к загону.
В волосах его путается свет месяца. Взгляды Аграфены и Зосимы как бы обжигают его. Он идет быстрее, садится за загоном, обхватывает руками колени и встряхивает головой:
«Ух, ты ж, беда какая…»
VII
Онуфрий засыпает подле матери, и в нем оживает полузабытое, детское: он щекою приникает к теплой груди, улыбается и шевелит губами так, будто сосет грудь.
Аграфену радует это, но улыбке холодно на ее губах. Она осторожно отодвигается от Онуфрия и переползает в шалаш, садится там и глядит в сторону загона. Не идет Корней, не верит, — значит, не то говорила она, не уверила его. А надо уверить. Он один бродит, а рядом злыми собаками вьются черные думы. Разве к ней в село не забегают они по ночам и не скулят, не воют? Их вой мутит голову, в глазах мелькает: ночь, степь, Корней, рядом с ним другая, в белом платочке. Думы о Зосиме, Онуфрие бодрят ее дома и гасят марево, да, а в степи погасить его труднее…
Аграфена на руках тянется к выходу и высовывает в свет месяца голову. Не идет, не верит. А если она сама пойдет к нему, он подумает, что она ластится, и в дом войдет беда. Тес! Аграфена глядит на идущего Корней и откидывается в темноту шалаша.
Шаги Корнея будят Онуфрия. Он шарит вокруг руками, поднимает голову и спрашивает:
— Где мать?
— Не знаю.
Онуфрий вскакивает, озирается и идет в шалаш:
— Ты здесь?
— Здесь, здесь, сынок, — шепчет Аграфена, притворяясь разбуженной. Чего ты?.
— Я с тобой буду.
Онуфрий вносит свитку, опять приникает к матери и засыпает. Она вслушивается в его дыхание, тихо ползет к выходу и шепчет в сторону улегшегося Корнея: