Эрик что-то бездарно насвистывал, когда я вернулась в комнату совершенно нагая и бесстрашная. Больше бояться было нечего. Он встал у меня за спиной, я видела его отражение в зеркале, он улыбался.
– Поторопись, Мэгги. Машина уже ждет нас, чтобы ехать в Дахау!
– Я не поеду.
Это был первый, но отнюдь не последний раз, когда я возразила ему.
– Что значит – не поедешь? Ведь это запланировано!
– Просто это слишком ужасно, чтобы включать посещение Дахау в наше свадебное путешествие. Я не могу.
– Ты будешь делать то же, что и я. Мы теперь одно целое, – заявил он.
Как он был в данный момент не прав. Он отнюдь не был частью целого. Он был просто нуль.
– Ну Мэгги, – захныкал он, – я хотел сфотографировать тебя там на память.
И кому, интересно, достались бы эти фотографии при разводе?
Снимки были сделаны его фотоаппаратом, заявил бы Эрик. Так-то оно так, ответила бы я, но вот улыбочка на фоне мемориала принадлежит мне. Он будет неистово отсуживать у меня все, включая последнюю бутылку из-под апельсинового сока, какая только отыщется на кухне. Я была уверена в этом, как была уверена в своей беременности. Однако я даже не подумала о том, что в таком случае он будет отсуживать и ребенка. Я не подумала об этом, потому что ребенка не могло быть.
В тот день он отправился в Дахау один, а я осталась в номере, продолжая размышлять над тем, как такое могло со мной приключиться.
Я вспоминала большой дом на Лонг-Айленде, где проводила в детстве летние месяцы, – тогда все казалось простым. Родительница отпечатывала свои очаровательные приглашения на семейные экстравагантные вечеринки. Сейшены у Саммерсов. Простенько и со вкусом. Лучших аргументов нельзя было придумать… А может быть, не так уж легко и просто все было и тогда.
Клара и я сидели под огромным драным зонтом в патио за кухней и жевали бутерброды. Родитель и родительница ссорились в доме. Бутерброды лежали стопочкой на тарелке посреди стола из красного дерева. Кусочки хлеба, с которых были обрезаны корки. Арахисовое масло, желе, желтый американский сыр, тунец. Подхватывая языком желе, Клара, кажется, забывала обо всем на свете. По тем обрывкам злых слов, которые долетали до меня, я старалась составить цельное впечатление о разговоре. Речь, кажется, шла о секретарше, которая работала у родителя в адвокатской конторе. Родительница была весьма расстроена. Она предупреждала родителя, что, если подобное будет продолжаться, она уйдет. И ни слова о нас, о детях, отметила я про себя. Я готова была зареветь. Куда денемся мы? Я была ужасно напугана появлением в нашей жизни незваной гостьи. Я взглянула на Клару, но та была слишком увлечена поеданием бутерброда, от которого уже оставался маленький кусочек с капелькой желе и арахисового масла.
– Клара, – прошептала я, – ты слышишь?
– Слышу, ну и что? – равнодушно ответила она, засовывая остаток бутерброда в рот и подталкивая его внутрь указательным пальцем.
Вряд ли Клара испытывала такую же боль, как я. А если испытывала, то, вероятно, реагировала на это по-своему. Ни одна из нас не могла успокоить и ободрить другую, потому что не было никого, кто бы нас этому научил.
Родительница выскочила из двери кухни, когда я была готова приняться за бутерброд с тунцом. Следом за ней родитель.
– Шикса ты тупая! – завопил он.
– Я люблю тебя, мама, – вырывается у меня непроизвольно.
Ослепнув от горьких слез, мать стремительно бежит по направлению к теннисному корту, даже не оглянувшись на меня.
Отец усаживается рядом с нами, и я поражаюсь способности Клары тут же втянуть его в разговор о собственных планах на вторую половину лета.
Что же, так у Саммерсов заведено – каждый за себя.
– Можно я буду ходить на теннис в клуб?
– Можно, – смущенно отвечает отец.
Однако тут вмешиваюсь я. В свои девять лет я не слишком разбираюсь в хитросплетениях отношений между полами.
– Почему вы с мамой ссоритесь?
– Мы не ссоримся, – отвечает он. – У взрослых иногда случаются размолвки, но они не ссорятся.
– А что такое шикса? – настаиваю я.
– Шикса, – без колебаний объясняет он, – это просто глупый человек.
Однако даже в девять лет трудно удовольствоваться подобным объяснением. Впрочем, годы спустя я поняла, что ошибалась. В том-то и дело, что у взрослых действительно очень часто случаются недоразумения, а шикса – для мужчин, вроде моего родителя – действительно означает глупая женщина.
Когда Эрик в тот вечер не вернулся в отель к ужину, я почувствовала детский сосущий страх где-то внутри живота. Да, я помнила этот страх еще с тех пор, когда в конце дня, прислушиваясь, ждала, что в замке входной двери начнет поворачиваться ключ и отец снова войдет в мою жизнь. Я никогда не знала, что случится на этот раз и когда начнется ссора. Я размышляла о том, сколько мне пришлось вытерпеть от него – от моего родителя. Когда ему было это выгодно, он становился евреем. Когда же он вращался в кругу знакомых моей матери, в кругу титулованных русских аристократов, изгнанных с Родины, то вдруг превращался в нееврея. Он был евреем, когда тщеславно благотворительствовал своими ссудами Нью-Йорк, где влиятельные коллеги резервировали ему местечко за богатыми столами. Он был неевреем, когда наведывался к своим клиентам, нефтяным магнатам в Техасе, которые дружески шлепали его по заду, отпуская антисемитские шуточки.
Все это, без сомнения, имело самое прямое отношение к тому, как складывалось мое детство, которое прошло в богатом жилом доме, стоявшем особняком на Пятой авеню. Я росла в окружении бесчисленных лифтеров и вахтеров, чьи лица я научилась не замечать на улице, когда эти люди, переодетые в цивильное платье, выпадали из служебного контекста. Я рассматривала их исключительно в качестве прислуги для богатых – для таких семей, как наша, – и смущалась, когда кто-то из них вдруг приветствовал меня, встретив на Медисон авеню. Между тем в отличие от других квартировладельцев мне приходилось проводить в их обществе довольно много времени, потому что отец имел обыкновение не пускать меня в квартиру, если я возвращалась домой позже указанного часа. Пристыженная и оскорбленная, я сидела в фойе на потертом кожаном диванчике около ночного вахтера. Разве не ужасно провести всю ночь на этом диванчике, а под утро смотреть, как над мрачными зданиями Центрального парка начинает заниматься заря? Может быть, мне следовало бы разъяснить ночному вахтеру по имени Отис, что подобное ночное времяпрепровождение – как нельзя более естественная вещь для молоденькой девушки моего сословия?
Может быть, мне нужно было разобъяснить ему, что это для него замечательный повод заняться социологическими наблюдениями на предмет того, как богатеи третируют своих отпрысков?.. Между тем Отис смотрел, как я сижу, забившись в угол дивана, и на его лице прочитывалась боль за меня. Он скорбно качал головой и начинал чистить апельсин, который извлекал из пакета, приготовленного для него миссис Отис. Иногда он по-братски делился со мной апельсином или даже пирогом и занимал меня любезной болтовней до тех пор, пока не звонил родитель и не распоряжался пропустить меня в квартиру. Мимо меня проходили жильцы, спускавшиеся поутру выгуливать собак. Проходил почтальон с громадной кожаной сумкой через плечо – он тоже был свидетелем того, как я униженно тоскую в фойе. Приходил на дежурство утренний вахтер и начинал судачить о том о сем с коллегами. Иногда я впадала в своего рода отрешенную созерцательность, размышляя, что безнравственнее в такой непомерной родительской строгости: отцовское пренебрежительное отношение к вахтеру, которого он считал просто низшей формой жизни, или же его бессердечие, когда он не пускал домой собственную дочку, наказывая ее за десять минут опоздания после школьной вечеринки.