Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В зачине «Метаморфоз» Овидий обещает создать «непрерывную песнь»; это обещание звучит странно для поэмы, которая охватывает около 250 сюжетов, связанных только темой превращения. И все же это обещание выполняется. Прежде всего – благодаря единству места и времени, хотя место это – вселенная, а время простирается от сотворения мира до обожествления Юлия Цезаря (с перспективой грядущего обожествления Августа).
Мир в «Метаморфозах» един прежде всего потому, что в каждом его месте может произойти превращение. Мелькают мифы – мелькают местности; момент их удаленности неважен, момент пути если и есть, то лишь в пределах одного эпизода. Да и тут поэт любит сократить его: так в полете за колдовскими травами Медея в одиннадцати строках посещает 14 названных по именам местностей, часто далеких друг от друга. Мир сжимается, становится небольшим и к тому же во всех своих концах знакомым. Потому что, называя место, Овидий непременно помянет наиболее известную его примету: Нил всегда влечет упоминание о семи устьях, Парос – о мраморе, Этна – о вулканическом огне, Афины – о первых мифических царях Кекропе и Эрехтее. А если поэту нужно живописать пейзажный фон эпизода, то ландшафт не будет иметь ничего общего с реальным и сведется к двум типам: «романтическому» – суровые горы, море, скалы или идиллическому – рощи, луга с цветами, прозрачная река. Пространство столь же стеснено, приближено к человеку и условно, как в росписях помпейских и римских домов.
Время в «Метаморфозах» движется от рождения из хаоса благоустроенного мира к окончательному и бессрочному его благоустройству – «Августову умиротворению» и объединению под властью Рима. В этом целеустремленном времени располагаются мифы, связанные с сотворением мира и угрозами его возврата к хаосу (потоп, Фаэтонов пожар), затем – с мифологической эпохой (боги и их любовь, поколения героев, чьи истории сгруппированы то по местным циклам, то по генеалогическим связям), затем – с эпохой исторической, начинавшейся для древних с Троянской войны. Но вплоть до XIII книги, где появляется Эней, которого Овидий вслед за Вергилием признает носителем провиденциальной миссии – положить начало грядущему величию Рима, почти ни один из эпизодов не способствует этой «цели истории». Поэтому и место каждого эпизода на оси времени не столь уж важно, и поэт может располагать их так, как требуют художественные задачи. Контраст или параллелизм содержания, предвосхищение, обрамление – нет счета всем приемам сплетания мифов в поэме, и основа свободы и стройности многосложной композиции – условность времени.
В этом нетекущем времени и лишенном пространства мире совершаются события, объединяемые лишь своим исходом – превращением. Мифологические поэмы о превращениях писали в эллинистическую эпоху греки, одну из таких поэм переложил друг Овидия Эмилий Макр, но только Овидии отважился объединить темой метаморфозы грандиозный свод мифов. Традиция римского эпоса требовала философского обоснования главной темы, и поэт дает его в речи Пифагора:
Мы полагать не должны, что длительно что-либо можетВ виде одном пребывать.Меняются фазы луны, возрасты человека, русла рек и высота гор… Но такое натурфилософское понимание закона вечного изменения как раз непреложимо к превращениям, которые описывает поэт. Из них каждое есть чудо, то есть нарушение природных законов, а причина чуда – либо веление богов[9], либо – реже – колдовство.
Но в любом случае метаморфоза у Овидия – результат проявления чьей-то воли, то есть причины ее лежат в индивидуальной психологии. Учение о мотивах поступков было досконально разработано в философии древних: движущими силами признавались разум и страсти, причем разуму отводилась роль сдерживающего начала. В «Метаморфозах» если он и выступает в этой роли, то всегда безуспешно; его побеждает истинная движущая пружина всего – страсть: гнев, жалость, ревность, страх, но чаще всего – любовь. Это относится в равной мере и к человеческим, и к божественным персонажам. Уже в «Героидах», заставив своих героинь детально разбирать свою любовь и тоску, поэт глубоко психологизировал миф[10]. В «Метаморфозах» страсть не анализируется в монологе от первого лица, а изображается в рассказе; но сам рассказ о действиях героя чаще всего определяется психологическим развитием его аффекта. Ниоба после гибели сыновей вся в бурном порыве, гордыня в ней еще берет верх над горем; после смерти дочерей она цепенеет от горя – и это психологическое оцепенение переходит в метаморфозу, несчастная каменеет уже не в переносном смысле; но и став камнем, она оплакивает детей. Так же вечно поворачивает голову за возлюбленным Солнцем превращенная в гелиотроп Клития, вечно стремится кинуться в море нырок Эсак… Само чудо метаморфозы вовлекается поэтом в сферу психологии: превращение не только возникает из-за страсти превращающего, но и символически выявляет главную страсть превращенного, его сущность. Злодей Ликаон становится волком, ткачиха Арахна – пауком. И неудивительно, что при такой метаморфозе превращенный порой сохраняет прежний разум и страдает из-за своего нового облика (Ио, Дриопа).
Будучи центром каждого эпизода, метаморфоза обычно описывается не мгновенной, а как длительный процесс, видимый читателем воочию. Ощущение, что метаморфоза совершается на наших глазах, усиливается оттого, что Овидий никогда не говорит заранее, во что будет превращен персонаж, больше того, стремится как можно более отдалить момент называния.
Детали, описывающие превращение, призваны сделать чудо зримым, пластически наглядным. Овидий уже не увлекается накоплением деталей, подверстываемых по любой ассоциации: принцип пластической наглядности требует их отбора, точного соответствия художественной цели. И принцип этот становится главенствующим во всей поэме, каждый эпитет работает на эту наглядность, каждое сравнение что-то предвосхищает или напоминает о чем-то. Овидий преодолевает не только привитую риторикой любовь к изобретению все новых ассоциаций и вариантов сказанного, но и восходящую к Гомеру эпическую полноту, традицию все договаривать до конца. Когда эффект достигнут, остальное может быть опущено: дочери Пелия поняли, что убили отца, и «у них – и души упали и руки» – а далее о них можно не упоминать. Принцип концентрации художественных средств ради пластической наглядности проведен в поэме Овидия с такой неуклонностью, что один в силах сплавить все эпизоды.
Эта предельная пластичность живописания – сильнейшая сторона таланта Овидия-эпика[11] – делает живыми и знакомыми одержимых гневом, любовью, завистью богов и героев: они те же, что и в живописных композициях на стенах домов, в скульптурных группах, в театральных пантомимах, где под декламацию стихов танцоры изображали действия персонажей[12]. Потому так реальны их страсти, их «Любови», что они остаются обитателями условного мира, любимого читателями Овидия.
Конечно, миф при этом не мог сохранять значение универсального мировоззренческого символа, утвержденного верой, – настолько, что нетрудно было даже, как в «Любовных элегиях», низводить его почти до пародии. И все же снизить возможно только то, что ощущается как высокое. Именно эту двойственность использует Овидий. Очередное любовное похождение Юпитера можно воспринять как «галантный эпизод», гибель Фаэтона – как драму непосильного дерзновения; но одновременно то и другое – космические события. Дело не только в том, что любовь Юпитера к Каллисто и ревность Юноны обогащают небосвод новым созвездием, а юная гордыня Фаэтона грозит гибелью миру. Дело в том, что психологические мотивы происходящего изменяются в масштабе. Для Овидия, как для всех римских писателей, психологическое есть нравственное, нравственные же конфликты, происходящие в традиционно-возвышенной сфере, приобретают значение вечных образцов и норм.
- Критий - Платон - Античная литература
- Тишина - Аристофан - Античная литература
- Пестрые рассказы - Клавдий Элиан - Античная литература
- Мера всех вещей - Платон - Античная литература / Науки: разное