«С детства у него была мания к стихотворству. Будучи 10-летним реалистом, он написал пасквильное стихотворение на всех преподавателей. Это обстоятельство и послужило главным поводом к его исключению из реального училища».[21]
Отец старался его спасти. «Отец бегал, просил, унижался, ходил к губернатору, везде искал протекции, чтобы меня не исключали.
Училищный совет склонен был смотреть на дело не очень серьезно, с тем чтобы я попросил прощения, но инспектор не согласился.
Меня исключили».
Вся эта история напоминает историю еще одного исключенного из-за конфликта с учителями русского школьника и также будущего писателя Михаила Пришвина, описанную последним в автобиографическом романе «Кащеева цепь». Но там, где реалист Пришвин романтизирует, подчеркивает мужество и независимость, моральную победу своего главного героя в противостоянии с учителем географии В. В. Розановым, романтик Грин нарочито снижает образ: «Он говорил, а я ревел и повторял: „Больше не буду!“»
Да и «бегство в Америку», описанное в обоих произведениях, разнится в тоне повествования. У Пришвина это торжество, героическая робинзонада и никаких слез (хотя в реальной жизни были как раз слезы и никакой героики), у Грина – бесславное возвращение домой за куском пирога: «Я сидел долго. Стало смеркаться; унылый зимний вечер развертывался вокруг. Ели и снег… Ели и снег… Я продрог, ноги замерзли. Калоши были полны снега. Память подсказывала, что сегодня к обеду яблочный пирог».
В гимназию беглеца не взяли, и в октябре 1892 года Степан Евсеевич подал прошение о том, чтобы его мальчика приняли в число учеников третьего отделения Вятского городского училища, которое пользовалось в городе самой скверной репутацией.
«Городское училище было грязноватым двухэтажным каменным домом. Внутри тоже было грязно. Парты изрезаны, исчерчены, стены серы, в трещинах; пол деревянный, простой – не то что паркет и картины реального училища.
Здесь встретил я многих пострадавших реалистов, изгнанных за неуспешность и другие художества. Видеть товарища по несчастью всегда приятно…
Вначале, как падший ангел, я грустил, а затем отсутствие языков, большая свобода и то, что учителя говорили нам „ты“, а не стеснительное „вы“, начали мне нравиться».
Нравы среди учеников были такие, что боялись их во всем городе.
«Лучше всех об этом выразился Деренков, наш инспектор.
– Постыдитесь, – увещевал он галдящую и скачущую ораву, – гимназистки давно уже перестали ходить мимо училища… Еще за квартал отсюда девочки наспех бормочут: „Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его!“ – и бегут в гимназию кружным путем».
Но вообще-то, несмотря на поздний юмор и иронию воспоминаний, учеба в училище была для Грина очень тяжелой полосой в жизни. После смерти матери, последовавшей в январе 1895 года (то есть когда Грину было четырнадцать с половиной, а не двенадцать лет, как сообщал он Венгерову, и не тринадцать, как писал в «Автобиографической повести»), отец в мае того же года женился на вдове почтового чиновника Лидии Авенировне Борецкой, у которой был девятилетний сын от первого брака. Вряд ли это была сильная любовь, скорее, и с той и с другой стороны новое супружество было вынужденным шагом и браком по расчету, но отношения с мачехой у Грина не сложились. Как некогда про гимназических учителей, он сочинял про нее сатирические стихи, часто ссорился, отец разрывался между сыном и новой семьей и вынужденно вставал на сторону последней. А потом и вовсе стал снимать для Александра комнату.
«Я должен сказать, что моя настоящая жена, мачеха Александра, последнего знает очень мало, так как с первых же дней он с нею ругался и я удалил его от себя»,[22] – показывал он на допросе в 1903 году, и очевидно, что здесь было не только желание уберечь Лидию Авенировну от допросов в полиции, но и констатация действительного положения дел. Может быть, этой скорой женитьбы не мог Грин простить ни тогда, ни позднее своему родителю (неслучайно вдовые отцы у Грина в «Алых парусах», «Золотой цепи», «Бегущей по волнам», «Дороге никуда», и в рассказах «Рене», «Новогодний праздник отца и маленькой дочери» и «Крысолове» вторично не женятся) и потому так сгущал краски. Точно так же тенденциозно описывал он Вятку, свои скитания, мытарства и неприкаянность, создавая художественный образ никому не нужного, отвергнутого подростка, хотя, в сущности, ничего плохого ни город, ни отец ему не сделали.
И все же, возвращаясь к выражению «литературный оборот», употребленному возмущенной Екатериной Степановной Маловечкиной, сестрой Грина,[23] по отношению к тону его воспоминаний об отце, надо признать, что со стороны сестры это был не просто оборот, а точно найденная формулировка. Когда Грин в начале тридцатых годов создавал необычную для себя и своей поэтики и вполне традиционную по литературным меркам критического реализма «Автобиографическую повесть» с ее простыми российскими реалиями и русскими именами – это были его вынужденная попытка вписаться в новое время и одновременно желание переложить на автобиографическое повествование мотивы недавно законченного, чисто «гриновского» романа «Дорога никуда», где среди прочего рассказывается о сложных отношениях между отцом и сыном.
«Автобиографическая повесть» Грина, его «охранная грамота», была написана с оглядкой на автобиографическую трилогию Горького «Детство», «В людях», «Мои университеты», и во многом, рисуя образ затхлого провинциального города, Грин следовал сложившейся традиции мрачно изображать русскую дореволюционную жизнь, скитания незаурядного молодого человека, среду босяков, несправедливость, грязь. «А больше всего был Максимом Горьким», – сообщал он еще раньше Венгерову[24] и теперь, в повести, именно эту идею развивал.
Другим не менее важным ориентиром для Грина была повесть Чехова «Моя жизнь».
«Чтобы понять это, – писал он о своем самоощущении в молодости все в той же „Автобиографической повести“, – надо знать провинциальный быт того времени, быт глухого города. Лучше всего передает эту атмосферу напряженной мнительности, ложного самолюбия и стыда рассказ Чехова „Моя жизнь“. Когда я читал этот рассказ, я как бы полностью читал о Вятке».
О роли «Моей жизни» в жизни Грина свидетельствует и запись, сделанная женой Грина Ниной Николаевной.
«„Особенное“, неизгладимое впечатление произвела на меня повесть А. Чехова „Моя жизнь“, – говорил Александр Степанович. – Я увидел свою жизнь в молодости, свои стремления вырваться из болота предрассудков, лжи, ханжества, фальши, окружавших меня. Стремления мои были в то время не так ясно осознаны и оформлены, как я теперь об этом говорю, смутны, но сильны. Понятен и близок был мне Михаил, его любовь и отвращение к родному очагу „родительского дома“».[25]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});