Глаза отшельника на миг тревожно вспыхнули, но он проглотил готовый вырваться крик и закрыл лицо руками.
— Ты ловишь рыбу в мутной воде…
— Прости меня.
— Бремя… оно возложено на меня другими. — Он медленно отвел руки. — Мог ли я не принять его?
Аббат затаил дыхание. Некоторое время в лачуге не было слышно ничего, кроме ветра. «На этом безумии лежит печать божественности! — подумал дом Пауло. — В наше время еврейская община рассеяна редкими группами. Беньямин, вероятно, пережил своих детей или каким-то иным образом стал изгнанником. Этот старый израильтянин мог странствовать годами, не встречая никого из своих соплеменников. Наверное в своем одиночестве он пришел к молчаливому убеждению, что он последний, единственный. И, будучи последним, он перестал быть Беньямином и стал Израилем. И в его душе вся пятитысячелетняя история превратилась в историю его собственной жизни. Его „я“ превратилось в величественное „мы“.
«Но и я также, — думал дом Пауло, — являюсь членом некоего единства, частью некоей общности и непрерывности. Я тоже презираем миром. Правда, для меня еще ясно различие между моим „я“ и народом. А для тебя, старый еврей, это различие как-то затуманилось. Бремя возложено на тебя другими? И ты принял его? Сколько же оно должно весить? И сколько бы оно весило, если бы я принял его? Он подставил под него плечи и попытался поднять, чтобы определить его вес. Я — христианский монах и священник, и я, следовательно, отвечаю перед Богом за все действия и дела каждого монаха и священника, который дышал и ходил по земле со времени Иисуса Христа, так же, как и за мои собственные действия. — Он вздрогнул и помотал головой. — Нет-нет. Она раздавит хребет, эта ноша. Она не под силу никакому человеку, спаси нас Христос. Быть проклятым за свою веру — уже достаточное бремя. Можно сносить проклятия, но тогда… следует ли принять бессмысленность, стоящую за проклятиями, бессмысленность, которая заставляет одного отвечать не только за себя, но также и за каждого представителя его расы или веры, как за свои собственные? Принять это так же, как пытается это сделать Беньямин?
Нет, нет».
И еще собственная вера дома Пауло говорила ему, что бремя всегда есть, что оно было еще со времен Адама… и бремя это налагается дьяволом-искусителем. «Человек! Человек!» — призывает каждый, отчитываясь за дела всех с самого начала. Бремя возложено на каждое поколение еще до его рождения, бремя первородного греха. Пусть глупец оспаривает его. Тот же глупец с великим восторгом принимает другое наследие — наследие родовой славы, добродетели, торжества и благородства, которое делает его «отважным и великодушным по праву рождения», и при этом не выказывает никакого протеста, — мол, он не сделал ничего, чтобы заслужить это наследство, кроме того, что родился человеком. Этот протест оставляется для получаемого в наследство бремени, которое делает его «виновным и отверженным по праву рождения»; чтобы не слышать этого приговора, он старается плотнее закрыть уши. Бремя, несомненно, тяжелое. Его вера говорила ему также, что это бремя будет снято с него тем, чья фигура свисала с креста над алтарем, хотя печать бремени все еще витала над ним. Печать эта была более легким ярмом по сравнению с полным весом первородного проклятия. Он не мог заставить себя сказать об этом старику, хотя старик и так уже знал, что он верит в это. Беньямин искал иного. И последний старый еврей одиноко сидел на горе и искупал грехи Израиля, и ждал Мессию, и ждал, и ждал, и…
— Господи, благословляю тебя за храброго глупца. Даже мудрого глупца.
— Хмм-хнн! «Мудрого глупца»! — передразнил отшельник. — Ты ведь всегда специализировался на парадоксах и таинствах, не так ли, Пауло? Если вещь не находится в противоречии с самой собой, она тебя не интересует, ведь правда? Ты хочешь отыскать таинственность в ясности, жизнь в смерти, мудрость в глупости. Иногда все это проявляется сходным образом.
— Чувствовать ответственность — это мудро, Беньямин. Думать, что ты можешь нести это бремя один — глупо.
— Но не безумно?
— Вероятно, немного безумно. Но это смелое безумие.
— Тогда я выдам тебе небольшую тайну. Я всегда знал, что не могу нести его, еще тогда, когда Он приказал мне идти. Но разве мы говорим об одном и том же?
Аббат пожал плечами.
— Ты называешь это бременем Избрания. Я назвал бы это бременем первородного греха. В обоих случаях подразумевается та же самая ответственность, хотя мы имеем в виду разные ее толкования и сильно расходимся в словах, вернее в смысле, который мы вкладываем в них, хотя на самом-то деле его там вовсе нет. Это нечто, что предполагается в мертвом молчании души.
Беньямин тихо засмеялся.
— Ладно, я рад слышать, что ты хотя бы допускаешь его существование, даже если, как вы утверждаете, это то, что никогда не было высказано.
— Прекрати насмехаться, ты, порочный человек.
— Ты слишком многословен, защищая свою троицу, хотя Он никогда не нуждался в такой защите, до тех пор, пока ты не получил его от меня в виде Единого. А?
Священник покраснел, но ничего не сказал.
— Вот тут! — взвизгнул Беньямин, прыгая вверх и вниз. — Я заставил тебя однажды искать доводы! Ха! Ладно, это пустяки. Я сам использую всего несколько слов, но я никогда не уверен полностью в том, что Он и я имеем в виду одно и то же. Я полагаю, что ты не заслуживаешь осуждения… с тремя легче запутаться, чем с одним.
— Старый богохульный кактус! Я действительно хочу узнать твое мнение о доне Таддео и обо всей этой заварухе.
— Почему ты интересуешься мнением бедного старого анахорета?
— Потому, Беньямин Элеазар бар Иошуа, что хотя все эти годы ожидания Того, кто еще не пришел, не прибавили тебе мудрости, но они, по крайней мере, сделали тебя проницательным.
Старый еврей закрыл глаза, обратил свое лицо к потолку и хитро улыбнулся.
— Можешь меня оскорблять, — сказал он насмешливо, — можешь поносить меня, травить собаками, гнать меня, но… ты знаешь, что я тебе скажу?
— Ты скажешь мне: «Хммм-хннн»!
— Нет, я скажу: «Он уже здесь». Однажды я мельком увидел Его.
— Что? О ком ты говоришь? О доне Таддео?
— Нет! Кроме того, я не стану пророчествовать, Пауло, если ты толком не скажешь, что тебя беспокоит.
— Ну, все это началось с лампы брата Корнхауэра.
— Лампы? А-а, да, Поэт говорил о ней. Он предсказал, что она не будет работать.
— Поэт ошибся, как всегда. Так мне сказали. Сам я не присутствовал при испытании.
— И она заработала? Великолепно! И что же дальше?
— Я растерялся. Как близко мы стоим к краю пропасти? Или к берегу? Электрический ток в подвале. Ты хоть представляешь, как много изменилось в мире за последние два столетия?
Вскоре священник уже подробно рассказывал о своих опасениях, а отшельник, восстановитель шатров, терпеливо слушал его, пока солнце не начало просачиваться сквозь щели в западной стене, рисуя в пыльном воздухе яркие стрелы.
— Со времен гибели последней цивилизации Книга Памяти была нашей главной заботой, Беньямин. И мы хранили ее. Но теперь я чувствую себя в положении сапожника, который пытается продавать башмаки в селении сапожников.
Отшельник улыбнулся.
— И это возможно, если он изготавливает какие-то особенно хорошие башмаки.
— Я боюсь, что светские ученые уже превосходят нас.
— Тогда оставь башмачное ремесло, иначе будешь разорен.
— Возможно, придется, — согласился аббат. — Но все-таки думать так неприятно. Двенадцать столетий мы были крохотным островком в огромном океане тьмы. Сохранение Книги Памяти было неблагодарным делом, но священным, как мы думали. Это всего лишь наше мирское занятие, но мы всегда были книгоношами и запоминателями, и трудно поверить, что эта работа вскоре будет окончена и станет бесполезной. Я никак не могу в это поверить.
— Поэтому ты пытаешься взять верх над другими «сапожниками», поставив в своем подвале это хитрое устройство?
— Я должен признать, что это выглядит именно таким образом…