Вот эту-то божескую правду народ и считал важною в старинной псалтырной и часословной школе. Теперь же, когда времена значительно изменились, когда нет татарина, барина, когда общественные и частные отношения в народной среде осложнились, облеклись в новые формы, — этой высшей точки зрения на окружающее и нет в современной школе. Нет той науки о высшей правде, которая бы дала теперь человеку возможность сказать себе, что справедливо и что нет, что можно и что нельзя, что ведет к гибели и что спасает от нее. При осложненности современных отношений в народной среде эта наука о высшей правде должна бы значительно раздвинуть пределы переработки эгоистического сердца в сердце всескорбящее, то есть, говоря проще, должна бы прямо, смело и широко касаться самых жгучих общественных вопросов — тех самых вопросов, до которых додумалась и дошла человеческая всескорбящая мысль в ту самую минуту, которую мы переживаем. «Как! — воскликнет читатель, — вы хотите, чтобы в школе разговаривали о труде и капитале, хотите, чтобы так называемые общественные, проклятые вопросы были поставлены в школьном ученье на должную высоту, чтобы все деревенские мальчишки рассуждали о пролетариате и т. д.?» А почему же нет? Что это за запрещенный плод? Почему эти жгучие вопросы не могут быть поставлены прямо, широко, сделаться достоянием общественной мысли? На чем основано невозможно жестокое гонение всякой малейшей попытки показать народу ряд огромных общественных задач, которые к тому же решать так или иначе будет этот же самый народ? Отчего «жгучие вопросы» должны быть недоступны этому крестьянскому юноше, который по выходе из школы будет и семьянин и общественный деятель, гласный, судья, присяжный, или — нищий, вор, грабитель, убийца и т. д.?
Я решительно не понимаю и не могу придумать ни единого веского мотива, который бы хотя мало-мальски объяснял такое необузданное преследование разговоров об общественных вопросах в народной среде. Да не только в народной, а и в так называемом интеллигентном обществе вопрос о богатом и бедном, поставленный так прямо, как он поставлен, например, на картинке о богатом и бедном Лазаре, — и то почти невозможен без некоторого внутреннего страха за будущее того ребенка, который сумеет понять этот вопрос в существующих формах. Между тем если б мы имели практическую смелость наших прародителей, которые, как мы знаем, брали для своего народа последнее слово того исключительно справедливого и хорошего, до чего дострадалась человеческая мысль, так мы именно не должны бы были бояться прямо, без всяких экивоков, смотреть в глаза тому положению, которое переживает человечество старше нас в настоящую минуту, безбоязненно отделять зло от добра и брать для нашего народа исключительно только последнее, не страшась того, что оно, быть может, и не придется иному по вкусу. Чтоб яснее было видно, что мы считаем злом и что добром, приведем следующие два примера.
Как известно, при открытии банка Бонту его святейшество папа Лев XIII взял для поддержания репутации этого банка акций на 50 тысяч франков. Подержав их у себя некоторое время, святой отец почуял, что дела банка ненадежны, и поэтому, улучив удобную минуту, когда акции банка, купленные по 400 франков, достигли цены 2400 франков, продал их и таким образом ни за что, ни про что положил к себе в стол 250 тысяч франков чистого барыша.
В тот самый день и в том же самом нумере газеты, в котором было напечатано это радостное известие, среди разных ежедневных мелочей было рассказано такое происшествие: недалеко от Кенигсберга, в одной прусской деревне, крестьянка зарезала своих пятерых детей и сама хотела утопиться; но так как близ той деревни, где она жила, речка была мелкая, то она имела мужество перенести свое горе и отчаяние до Кенигсберга, на расстоянии пятидесяти верст, и там бросилась в глубокую реку. Ее вытащили, а когда привели в чувство и стали расспрашивать о причине ее жестокого поступка с детьми, ее отчаяния, то она сказала в свое оправдание (!), что она выбилась из сил на работе. Муж ее, изувеченный в последнюю славную франко-прусскую войну, не мог работать. Вся тяжесть труда лежала на ней, и вот она, измучившись, выбившись из сил (буквально!), решила выйти из жизненных тисков таким решительным и ужасным образом.
Вот, как нам кажется, самые характерные черты ненавидимых нами европейских порядков. Раз человеческое общество дожило до возможности иметь в своей среде такие крайности существования, как существование деревенской бабы, выбившейся из сил от работы для насущного хлеба, и человека, который «заработал» в одно мгновение, не шевельнув пальцем, 250 000 франков, — раз существуют воззрения, вследствие которых поступок папы не считается предосудительным (наверно, множество людей скажут: «ловко, отче, сумел, во-время!» и т. д.), а поступок женщины, доведенной до отчаяния, преступлением, раз все это есть и раз все это связано между собою рядом каких-то, всеми признаваемых за неизбежное, оправдательных доводов, не трудно видеть, что общество это таит в глубине своей смертельную язву огромной неправды, что шаблонные оправдательные доводы — ложь, обман, то есть не трудно видеть ту правду, которая видна из-за этой лжи человеческих отношений.
Теперь спрашивается, если мы знаем (а наше русское счастие и состоит в том, что все это мы можем и видеть и знать, не развращая себя развращающим опытом) — если мы знаем, что такие порядки в результате сулят несомненнейшую гибель обществу, их выработавшему (что мы тоже отлично знаем), то почему же у нас не хватает способности на ту простую практическую правду, которою обладали наши прародители, вводя христианство в сознание народных масс, чтоб открыто не признать этих порядков ложью, чтоб открыто не взяться за ту правду, до которой дострадалось человечество и которая виднеется из-за этой лжи? Хотим ли мы, чтобы такие же порядки развивались в массе нашего освобожденного народа? Хотим ли мы, чтоб он со свежим аппетитом возлюбил эти порядки? Если не хотим, то нам нечего бояться положить правду в основание народного образования, нечего бояться ввести в школы «строгость» в разработке проявления этой правды — дома, на улице, на сходке… И вот за эту-то науку, касающуюся строгости, то есть высшей правды среди новых, сложных общественных отношений, сложившихся в современной народной жизни, народ наш и был бы несомненно благодарен школе и сказал бы непременно: «да, учат добру». А этого-то и нет! Есть все, кроме возможности говорить о высшей справедливости человеческих отношений. И вот в школе скучно и учителю и ученикам…
XII. Заключение
В этой заключительной главе нашего очерка, оказавшегося, как мы сами хорошо сознаем, весьма неладно скроенным и не вполне крепко сшитым, мы хотим, во-первых, сказать два слова в объяснение этой «неладности» очерка и, во-вторых, договорить то, что в нем не было еще договорено. Желание отметить значение в народной жизни «земли», о которой крестьянин вопиет не только с экономической стороны, но и со стороны нравственной, то есть показать, что земля нужна ему не только для того, чтобы быть лучше сытым (что тоже крайне бы желательно), но и для того, чтобы сохранить все своё миросозерцание, чтобы развить и укрепить на основании его свои семейные и общественные отношения, свою мысль, свое чувство и т. д., — это желание было возбуждено в нас теми многочисленными мероприятиями, направленными к улучшению и устроению народного благосостояния, о которых мы благодаря газетам имеем целые десятки известий. Жадно интересуясь, в качестве деревенских жителей, всеми этими известиями и радуясь, что «наконец» «что-то» «как будто» «в самом деле» затевается хорошее, мы в то же время, и тоже в качестве деревенских жителей, не можем не видеть, что обилие мероприятий и обилие известий не блещут знанием народной действительности, не отделяют главное от третьестепенного или вовсе ненужного, разрабатывают вопросы несущественные, оставляя в стороне самые насущные, толкуют о стропилах, когда не выстроены еще и стены, строят печку на том месте, где еще нет дома, и т. д. С нашей деревенской точки зрения нам кажется, что если бы прежде всего, прежде вопросов о народном пьянстве, самоуправлении, «уездной проблеме», всесословной волости, был поставлен на очередь и хоть мало-мальски удовлетворительно разрешен вопрос земельный, то не было бы даже и надобности выдумывать такую укупорку бутылки водки, которая бы заставила пьяницу провозиться над этою бутылкою год, прежде чем получилась бы возможность добыть из нее одну рюмку, не было бы надобности в выдумках пятнадцативерстных расстояний одного кабака от другого и других бесплодных, а иногда и смешных проектов.[2] Нам кажется, что будь разрешен только этот главнейший, существеннейший вопрос народной жизни, вопрос благосостояния и нравственности, как немедленно же, будто свежим и сильным дыханием ветра, стало бы «относить» и от кабаков, и от волостных судов, и от «общественных» помойных ям самоуправления тучи того смрада, который над ними навис и который гнетет их и давит. Смрад этот, который не дает ни дышать, ни думать и который, смеем уверить читателя, не будет разогнан никаким образом, если на него будут, как веером, махать тем или другим замысловатым проектом, сам собой исчезнет как дым, рассеется в пространстве, «яко воск от лица огня» растает от одного только добросовестного удовлетворения насущнейшей народной нужды и от добросовестного признания тех последствий, которые выльются в известные требования и произойдут после того, как главное будет удовлетворено.