Евгения долго не могли найти после взятия Вильно. Платов рвал и метал, посылая своих людей во все концы города на поиски адъютанта фельдмаршала Барклая де-Толли. «Сыскать живого или мертвого! — свирепо орал на казаков атаман, наводивший ужас отнюдь не только на врагов, а потом добавлял про себя: — Не то достанется мне на орехи от князя Михаила Богдановича…» Наконец поиски увенчались успехом, графа привезли на крестьянской телеге — ни живого, ни мертвого. Казаки разводили руками, осматривая этот полутруп. На теле не оказалось ни царапины, он не был обморожен, несмотря на двадцатиградусный мороз, но при этом адъютант ни шевельнуться, ни сказать ничего не мог. Даже пальцы, сжимавшие саблю, пришлось разгибать силой.
Через несколько недель положение контуженного стало поправляться. Речь и память постепенно возвращались к нему, руки и пальцы снова начали двигаться. Однако ноги остались мертвы. «Не буду обманывать, друг мой, — откровенно признался известный доктор Роджерсон, осматривавший Евгения в смоленском госпитале, — вряд ли когда-нибудь вы встанете на ноги. Впрочем, — замешкался англичанин, увидев отчаяние в глазах юного офицера, — человек способен творить чудеса. Надо только верить…»
Нельзя сказать, что Роджерсон вселил надежду в молодого графа, ставшего калекой в двадцать лет. Жизнь теперь представлялась Евгению сплошным недоразумением, а свое увечье он воспринимал как насмешку судьбы. Он шел на правое дело, но Господь покарал его. Где же справедливость?! Подпоручик Рыкалов навестил его еще в Вильно, когда Евгений был полностью парализован, и подлил масла в огонь, прошептав на прощание в самое ухо: «Я же говорил, ОН — жесток и немилосерден…»
Свой московский дом Шувалов обожал с детства, но родные стены ему не помогали. Невыносимо было чувствовать себя здесь беспомощным и ущербным. Матушка готовила его к серьезной, значительной жизни, надеялась, что он сделает блестящую карьеру, дослужится до высоких чинов. А там — выйдет в отставку, станет настоящим барином с пятью тысячами крестьян, рачительным и бережливым, как она сама. Но зря старалась Прасковья Игнатьевна, напрасно нанимала лучших учителей, ходатайствовала через знакомых о получении хорошего места для сына в военном корпусе. Карьера Евгения рухнула, не успев еще толком начаться.
Графиня Шувалова, привыкшая всеми повелевать и не терпевшая над собой ничьей власти, кроме божьей, в эти черные дни как-то присмирела и ни в чем не противоречила сыну.
— Матушка, велите мне приготовить другую комнату, — неожиданно заявил тот на следующий день по прибытии домой.
— Куда ты желаешь перебраться? — только и спросила мать. Прежде она бы обязательно выговорила ему за этот беспричинный каприз и уж во всяком случае доискалась бы, что у сына на уме.
— В комнату ключницы…
Жила когда-то, еще до рождения Евгения, в их доме старая подслеповатая ключница. Ей была отведена крохотная комнатенка без окон, с низким скошенным потолком, даже не комнатенка, а что-то вроде чулана. В детстве там часами просиживал юный граф, наказанный за шалости и неуместную резвость.
Просьба сына показалась Прасковье Игнатьевне довольно странной, и она отнесла это чудачество на счет контузии. Но если разобраться, то ничего не было странного в желании Евгения поселиться в комнате для наказаний, после того как он не оправдал надежд матери. Только на этот раз она не оставила его без свечей и еды, а устроила со всеми возможными удобствами и своей рукой положила ему на подушку мемуары миссис Мэри Робинсон, английской актрисы, проведшей шестнадцать лет в полной неподвижности. Однако Евгений не прикоснулся к этой книге и даже ни разу не зажег свечей. Он предпочитал лежать в темной каморке, будто в склепе, неподвижный, безмолвный, бездейственный, как настоящий мертвец. Прасковью Игнатьевну это чрезвычайно беспокоило, она боялась за его рассудок. Утратив веру во врачей, стала обращаться к знакомым за советами, расспрашивала о похожих случаях, надеялась на чудо. Однажды, пересилив неприязнь, пришла даже к князю Илье Романовичу, узнав стороной, что у того смертельно болен сын. Может, он что-то посоветует? Князь, выслушав визитершу, со смехом предложил:
— А ты, матушка, выпори его, дурь-то и выйдет!
— Как ты был шутом, так им и остался! — в сердцах воскликнула Прасковья Игнатьевна.
Однако выбросить из головы издевательский совет она не могла, хотя пороть сына, конечно, не собиралась. Мать никогда не коснулась его и пальцем и не позволила бы наказывать Евгения телесно никому другому. Некогда на впечатлительного и послушного мальчика сильнее всего действовала твердость. Это оружие графиня решила использовать и сейчас. Вернувшись от князя, Прасковья Игнатьевна вошла в темницу сына твердым шагом, сама зажгла все свечи и, поборов предательскую дрожь в голосе, обратилась к больному со следующими словами:
— Вижу, ты решил похоронить себя заживо. Что ж, помешать не могу, хочу лишь напомнить — ты не один такой! Многие твои сверстники искалечены войной, а иные лежат в земле.
Ей с трудом давалась эта отповедь. «Надо быть жесткой и забыть о жалости!» — уговаривала она себя.
— Многим, очень многим хуже приходится, чем тебе. У тебя по крайней мере есть руки здоровые и ясная голова, и безнравственно валяться целыми днями в постели, выть на луну, себя жалеючи! Разве о таком сыне я мечтала?
— Увы, ваши мечты разрушены, из меня уже ничего не получится… — начал было желчно Евгений, но тут разразилась буря, какой ему давно не приходилось испытывать.
— Я мечтала прежде всего о человеке, а не о кроте, ненавидящем белый свет! — закричала мать так пронзительно, что Евгений сжался под одеялом. Он почувствовал себя в этот миг маленьким мальчиком, застигнутым на месте страшного преступления, например, за кражей сластей из буфета. — Если военная карьера не удалась, это еще не значит, что жизнь кончена! Есть тьма других дел, коими можно послужить Отечеству!
— Я уже об этом думал, — неожиданно признался Евгений, переводя дух. — И завтра же, вот увидите, у меня начнется новая жизнь.
Назавтра Шувалов послал записку своему старому приятелю-литератору с просьбой дать ему для перевода какую-нибудь пьесу. Тот не замедлил прислать глупейший немецкий зингшпиль — шуточную оперу на тему неравного брака, с припиской, что его срочно хотят увидеть на русской сцене. Евгений с воодушевлением взялся за работу и перевел оперу в два дня. Она получилась веселой и довольно забавной, рассчитанной на самый невзыскательный вкус. В театре от его вдохновенного перевода пришли в восторг и сразу приступили к репетициям. Владимир Ардальонович, безусловно, гордился бы в эти дни сыном, а вот Прасковья Игнатьевна не знала, радоваться ли ей. С одной стороны, Евгений был хоть чем-то занят и больше не тратил времени попусту, а с другой, переводить глупые куплеты для легковесной публики — заслуга небольшая.