чтобы вы это поняли.
Андрей кивнул.
— Клер, станьте, пожалуйста, вот сюда. Так я смогу и на вас смотреть, и на дорогу.
Клер шагнула к окну.
— Такой неуравновешенный — никогда нельзя знать, из-за чего он взорвется. Еще до того, как Лини ушла с Норбертом, он все злился на нас с вами, почему мы говорим по-русски, ревновал. А теперь будет еще хуже. Так что, пожалуй, придется нам русский отставить.
Хотя света у окна было маловато, Клер увидела, что Андрей недовольно поморщился. Она взяла его за руку.
— Андрей, ведь мне это тоже очень неприятно. И все-таки я считаю — так надо.
— Разве что для вашего спокойствия.— Он поднес ее руку к губам, потом прижал к щеке. — Ну ладно, при нем никаких больше разговоров по-русски. Потом вот еще что: у Отто нож. Надо его отобрать.
— Да, но как?
— Так ли, этак ли, а придется. Поговорю с Норбертом, он его знает лучше. Ну теперь мы с этим дрянным делом покончили?
— Как будто. Вы его остерегайтесь. Обещаете?
— Обещаю.
— Черт бы побрал этого Отто! Все шло так хорошо...
— Через год, а то и через неделю все это покажется такой малостью.— Свободной рукой он погладил ее по щеке.— Скверный сегодня день. Нам так мало удалось побыть вместе. А завтра, наверное, и вовсе не удастся.
— Ну почему же, вы будете играть, а я слушать. Вот мы и будем вместе.
— А вам хочется, чтобы мы были вместе? — мягко спросил Андрей.
Она помолчала. Потом подалась к нему, уронила голову ему на грудь. Он обнял ее плечи, и она услышала его учащенное дыхание.
— Андрей, я хочу вас кое о чем спросить.
— Да?
— А если бы Отто нам не мешал? Еще немного, и вы бы, пожалуй, стали роптать — почему я не иду вам навстречу?
— Но вы ведь сказали мне: в вас все потухло, вы еще не пришли в себя. Как же я могу роптать?
— И все-таки...
— Это было бы просто глупо с моей стороны.
— Если б не одно обстоятельство, которое мы обошли молчанием: мужчине, чтобы быть с женщиной, нужно испытывать желание, а для женщины это не обязательно.
— Вас именно это мучает?
— Да.
Он поцеловал ее в лоб.
— Я уже вам говорил сегодня: все-таки вы меня не понимаете. Если вы спросите, хочу ли я, чтобы вы стали совсем моей,— да, конечно, всей душой хочу. Но этого должны хотеть и вы, не только я. Иначе это будет не любовь. Так, механическое что-то. А тогда уже роптать станете вы. И кому это будет в радость?
— Но у мужчины свои потребности. И удовлетворить их для него иной раз всего важнее.
— Вы правы, и скажу по совести: с другой женщиной я, может, повел бы себя иначе. Но сейчас нет для меня ничего важнее вашей любви. И не надо мне ничего, что хоть как-то мешало бы вам меня полюбить. Между нами и без того столько преград.
«Да,— подумалось ей.— И нам никогда не одолеть их. Тем несправедливей все это по отношению к тебе». Ее захлестнула волна нежности, сострадания к нему, до боли захотелось снова ожить, стать женщиной. Она подставила лицо.
— Вы меня еще не поцеловали.
Как и в прошлую ночь, поцелуй его был бережный, осторожный. Ей самой захотелось, чтобы все у них пошло по-другому, она прижалась губами к его губам и ждала, ждала — а вдруг между ними пробежит искра! Но все кончилось горьким ее всхлипом.
— Ненавижу себя! — с мукой выкрикнула Клер.— Нет, никогда я не оживу. Будь проклят Освенцим, будь проклята война!
— Успокойтесь, не надо.— Андрей погладил ее по щеке.— Не мучайте себя зря. Ну чего вы хотите от своего истерзанного тела? Ему требуется время.
— Я так надеялась...— Она не договорила. Снова приникла к нему.— Вы за дорогой следите? Нам нельзя...
— Слежу. Но сейчас луну заволокло тучей, ничего не видно. Клер, я тоже хочу вас кое о чем спросить — только боюсь, вам будет тяжело. Я не имею на это права, и все же так хочется спросить...
— О чем?
— В лагере вас насиловали?
Она подняла голову:
— Так вы думаете, женщин там ждала именно эта участь?
— Некоторых безусловно.
— Нет. Это, кажется, единственная беда, которая нам не грозила. А с чего вы вдруг решили?
— Не я один, многие так думают. Почему бы эсэсовцам не воспользоваться вашей беззащитностью?
Клер засмеялась:
— Дома, наверное, тоже все так считают. Только нет, неверно это. К услугам эсэсовцев было сколько угодно женщин: одни шли к ним сами, других они покупали. А мы... Как только попадали в Бжезинку, нам обривали головы; одна ночь в карантине — и мы набирались вшей, через неделю от нас уже начинало вонять и добрая половина заболевала. Кто же мог на нас польститься?
— Тогда что за сон вас преследует?
— Ах вот вы о чем!
— Клер, родная, вас терзает какой-то кошмар, все время один и тот же. Но почему? Что с вами там стряслось?
Ее будто током ударило. И тут же встало видение — тягостное, странное: она в Париже, почему-то в той комнате, где жила студенткой. Насквозь просвеченный солнцем день, а она лежит обнаженная в объятиях мужчины — лица его не разглядеть: то ли это Пьер, то ли Андрей, то ли кто-то еще — ив отчаянии рыдает. Потом ее пронзила мысль: «Израненное сердце любить не может». Она содрогнулась. Но тут снова увидела Андрея, услышала его голос и с болью спросила себя — неужели раны в ее душе так никогда и не затянутся? Из глаз хлынули слезы, она припала к Андрею, ухватилась за него, как ребенок в смятении хватается за отца, за брата. И мысленно взмолилась, совсем по-детски: «Выслушай меня, утешь, нет, ты только послушай, что за ужас мне пришлось пережить». И вдруг заговорила — отрывисто, трудно, как в сильном жару, и голос у нее был то резкий, то еле слышный, трепещущий, рассказ прерывался рыданиями:
— В сентябре в нашу секцию прибыл транспорт с заключенными. В первый раз за все время. Почему он вдруг пришел в нашу секцию? Не знаю. Еврейские дети от пяти до двенадцати лет. Семьдесят два ребенка. Я видела