Однако умник Волошин оказался одним из прозорливейших современников. Спустя три года в статье «Русь распятая» он напишет: «Русское общество, уже много десятилетий жившее ожиданием революции, приняло внешние признаки (падение династии, отречение, провозглашение Республики) за сущность события и радовалось симптомам гангрены, считая их предвестниками исцеления. Все дифирамбы в честь свободы и демократии, все митинговые речи и газетные статьи того времени были нестерпимой ложью…»
2
6 марта в дневнике Хин-Гольдовской — запись: «Забегал Бальмонт. Он в экстазе… Не человек, а пламень. Говорит: “Россия показала миру пример бескровной революции”. Мрачный Максимилиан на это возразил: “Подождите! Революции, начинающиеся бескровно, обыкновенно оказывались самыми кровавыми”. <…> Сегодня на Красной площади был парад народных войск…»
Именно в этот день к Волошину пришло отчетливое осознание переворота в Петрограде как рубежа времен. Как «трагической и роковой ошибки». Он был на Красной площади, видел парад. И вот как он его описал: «По мокрому снегу под кремлевскими стенами проходили войска и группы демонстрантов. <…> Благодаря отсутствию полиции в Москве, из окрестных деревень собралось множество слепцов, которые расположились по папертям и по ступеням Лобного места и заунывными голосами пели древнерусские стихи о Голубиной книге и об Алексее — человеке Божьем. Торжествующая толпа с красными кокардами проходила мимо, не обращая на них никакого внимания. Но для меня <…> эти запевки, от которых веяло всей русской стариной, звучали заклятьями. От них разверзалось время, проваливались современность и революция и оставались только кремлевские стены, черная московская толпа да красные кумачовые пятна, которые казались кровью, проступившей из-под вещих камней Красной площади, обагренных кровью Всея Руси. И тут внезапно и до ужаса отчетливо стало понятно, что это только начало, что русская революция будет долгой, безумной, кровавой, что мы стоим на пороге новой Великой Разрухи Русской земли и нового Смутного времени».
Максимилиан Александрович попробовал было поделиться с Алексеем Толстым своим пророческим видением Красной площади, залитой кровью. Но тот в ответ лишь взорвался яростным возмущением.
Зато вполне разделяла настроения Волошина Марина.
В тот день она приехала с сестрой и дочерью из Александрова и видела взбудораженные толпы, красные банты в петлицах, слышала истерические выкрики. В воспоминаниях младшей Цветаевой: «Марина, Аля и я пробираемся пешком с Ярославского вокзала в Борисоглебский, к Марине. Устали. Трамваи не ходят. Улицы запружены толпами. Красные флаги и красные полотнища с лозунгами над толпами, как хоругви над крестным ходом. Песни, крики. Ничего не слышно. Грузовые автомобили, переполненные людьми <…> то несутся, то, остановленные скоплением народа, медленно продвигаются вперед.
Местами еще стоят городовые, их разоружают, бьют, хватают, тащат, увозят. Оглушенные криком, давно не ев, мы присаживаемся отдохнуть перед Большим театром на скамейке в сквере. На бледном личике Али ее огромные голубые глаза смотрят, не понимая, в толпу. “Алечка, отдохнем”, — говорит Марина. Четверка коней над театром взвилась высоко в небе…»
В первом цветаевском поэтическом отклике на события («Над церковкой — голубые облака…») — ни намека на ликование. «Нету лиц у них и нет имен, — / Песен нету! / Заблудился ты, кремлевский звон, / В этом ветреном лесу знамен…»
Два основных мотива мы услышим в гражданской лирике Цветаевой 1917 года: сострадание к поверженным и — надежду на героя. Ее политические симпатии в том и в другом случае совершенно не играют роли. Одно из самых пронзительных стихотворений — мольба о царевиче:
Сохрани, крестьянская Россия,Царскосельского ягненка — Алексия!
Пророческое предчувствие, страх, сжатие женского материнского сердца при мысли о судьбе больного ребенка, ни в чем не повинного царевича, — вот цветаевский отклик на происходящее.
В эти дни рядом с Мариной нет ее мужа.
Сергей Эфрон с осени 1916 года призван на военную службу и направлен в юнкерское училище. Сначала он в Нижнем Новгороде, с середины февраля переведен в Петергоф под Петроградом. По нескольким сохранившимся его письмам отчетливо видно, что молодой юнкер, как и Марина, далек от ликования. События в Петрограде, бурлившем весь февраль и март митингами и забастовками, вызывают в нем самые неприязненные чувства. 13 марта он пишет: «В Петрограде прежняя мерзость. Для солдат необходимо поражение, чтобы привести их в должный воинский вид. Я их не могу видеть, так они раздражают меня…» Ни на минуту у него, сына народоволки, не возникает радостных надежд — как и сомнений в том, что войну необходимо продолжать. Он мечтает попасть на фронт после окончания училища. «Ни в коем случае не дам себя на съедение тыловых солдат, — пишет он. — При моей горячности — это гибель».
3
13 апреля 1917 года Марина родила вторую дочку. Роды и на этот раз оказались трудными; высокая температура держалась у родильницы больше двух недель. («Я плохо приспособлена для всех этих дел», — признавалась она позже.) Ждала Марина сына, но на свет появилась дочь. Девочку назвали Ириной. Она родилась слабенькой, что-то с ней было не в порядке, хотя сведения об этом сохранились глухие. Когда в октябре этого года ее впервые увидела Лиля Эфрон, она написала сестре: «Сережина девочка — это такой ужас! Равного я не видела в жизни. Несчастный большеглазый скелетик, на котором висит кожа…» Но ведь у Ирины еще была тогда кормилица, и внешние беды пока еще не могли, кажется, так сильно отразиться на ее состоянии! Но и потом, когда Ирина немного подросла и стала ходить, Марина старалась гулять с ней вдали от наблюдающих глаз — детей и прохожих. Почему — неясно. При всем том это был тихий и по-своему очаровательный ребенок, о чем свидетельствуют несколько сохранившихся фотографий.
Еще не оправившись от послеродовых осложнений, в платном родильном отделении Воспитательного дома 22 и 25 апреля Цветаева напишет два из трех стихотворений поэтического цикла «Стенька Разин».
Эти стихи потом будут пользоваться в любой российской аудитории оглушительным успехом. Они вобрали в себя глубинное бурление революции. Бунтарские тени Разина и Пугачева буквально витали тогда в воздухе — кто из поэтов не писал о них в те годы! Включая Волошина, создавшего позже — уже в декабре — свой «Стенькин суд».
Но цветаевский Стенька особый. Не любил бы он от всей души свою персияночку — и стихов бы цветаевских не было. А вот любит — и губит, сам, своей рукой губит, казня тем и самого себя. И душа его, над которой совершено насилие, будет болеть, пока он жив. Вот что по-русски, вот где тайна, притягивавшая Марину, — тайна, в которую и Достоевский вглядывался с особенным напряжением.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});