— У нас, в инквизиции, люди всегда были понимающие, — говорил он, — и архиепископа Каррансу заперли в тюрьму и уморили не мы, а папа и король Филипп. Вот и теперь Великий инквизитор Лоренсана собирается довести до конца дело Олавиде. Но разве он отдал приказ арестовать этого большого человека? И разве не естественно, что он стремится довести до конца это нескончаемое дело?
Гойя насторожился. Он мимолетно встречал дона Пабло Олавиде и в свое время, много лет назад, был потрясен, узнав, что этот смелый, блестящего ума человек арестован, а его большое начинание с поселением на Сьерра-Морене поставлено под удар. В последние недели до него тоже доходили толки, что инквизиция задумала окончательно расправиться с Олавиде, однако он не стал в это вникать, чтобы не тревожить себя и свое счастье всякими слухами. Но сейчас под влиянием того, что прочитал Кинтана, у него невольно вырвалось:
— Неужели они посмеют?..
— Разумеется, посмеют, — ответил аббат, и его умный веселый взгляд стал совсем невеселым. — Лоренсане не дают спать лавры Великого инквизитора Вальдеса, он сам не прочь прославиться в борьбе за чистоту веры и уже исхлопотал себе благословение святого отца на расправу с Олавиде. Если дон Мануэль и дальше будет дремать, а король не пресечет наконец рвение Великого инквизитора, тогда нашей столице преподнесут такое аутодафе, какого ей не доводилось видеть много веков.
Гойя ясно чувствовал, что и мрачное пророчество аббата и даже чтение Хосе Кинтаны предназначалось для него одного. А тут и Ховельянос без обиняков обратился к нему:
— Дон Франсиско, ведь вы работаете сейчас над портретом Князя мира. Говорят, что во время сеансов дон Мануэль становится особенно доступен. Что если бы вам потолковать с ним о деле Олавиде?
Хотя Ховельянос старался говорить возможно равнодушнее, чувствовалось, как он взвешивает каждое свое слово. Все притихли и ждали, что ответит Гойя.
— Сомневаюсь, чтобы дон Мануэль принимал меня всерьез в том, что выходит за пределы живописи, — сказал Гойя сдержанным тоном и с насильственной шутливостью добавил: — Откровенно говоря, мне это безразлично: лишь бы мою живопись принимали всерьез.
Все хранили неодобрительное молчание. Один Ховельянос сказал строго и решительно:
— Вы хотите казаться легкомысленнее, чем вы есть на самом деле, дон Франсиско. Человек талантливый талантлив во всех областях. Цезарь был велик не только как государственный деятель и полководец, но и как писатель; Сократ был и философом, и основателем религии, и солдатом — он был всем. Леонардо, помимо своей живописи, занимался наукой и техникой: он сооружал крепости и летательные машины. Обратись к моей скромной особе, скажу: мне хотелось бы, чтобы меня принимали всерьез не только в вопросах государственной экономики, но и в вопросах живописи.
Пусть эти господа составят о нем самое незавидное мнение, все равно он, Гойя, не станет поддаваться на уговоры и снова вмешиваться в политику.
— Мне очень жаль, дон Гаспар, но я все же вынужден ответить отказом, — сказал он. — Несправедливость к дону Пабло Олавиде возмущает меня не меньше, чем вас. Однако же, — продолжал он со все возрастающей решимостью, — я не буду говорить об этом с доном Мануэлем. Наш друг дон Мигель, конечно, уже беседовал с ним об этом злосчастном деле, и вы, дон Дьего, — обратился он к аббату, — конечно, тоже испробовали на нем все средства разумного убеждения. Если уж вы, люди столь искушенные в политике, не добились успеха, чего же могу достичь я, простой живописец из Арагона?
Вызов принял дон Мигель.
— Пожалуйста, не думай, Франсиско, что вельможи так охотно зовут тебя только ради твоей живописи, — сказал он. — Вокруг них и без того целый день толкутся всякие знатоки экономики, механики, политики и другие мастера своего дела, вроде меня. Но художник — это нечто большее, чем мастер своего дела: он воздействует на всех, проникает в душу каждого, говорят от имени всех, всего народа в целом. Дон Мануэль знает это и прислушивается к твоим словам. Вот почему ты и обязан поговорить с ним о беззаконном и бессмысленном деле Пабло Олавиде.
Затем робко, но страстно заговорил молодой Кинтана.
— То, что вы сейчас сказали, дон Мигель, мне и самому не раз приходило в голову. Не мы, жалкие писаки, а вы, дон Франсиско, говорите языком, понятным каждому, всеобщим языком — idioma universal. Глядя на ваши картины, глубже проникаешь в человеческую сущность, чем при виде живых людей и при чтении наших писаний.
— Молодой человек, вы оказываете большую честь моему искусству, — ответил Гойя. — Но от меня ведь, к сожалению, требуют, чтобы я говорил с доном Мануэлем, и тут мой всеобщий язык оказывается ни при чем. — Я — живописец, сеньоры, — сказал он, до неприличия повышая голос. — Поймите же, я — живописец, только живописец.
Оставшись наедине с самим собой, он старался отмахнуться от тягостных мыслей о Ховельяносе и его гостях. Он повторял все доводы в свое оправдание, доводы были веские. «Oir, ver y callar — слушай, смотри и помалкивай» — вот, пожалуй, мудрейшая из множества добрых старых поговорок.
Но неприятное чувство не проходило.
Хотелось выговориться, оправдаться перед кем-нибудь из близких. Он рассказал своему верному Агустину, что Ховельянос с компанией опять хотели заставить его вмешаться в дела короля и что он, понятно, отказался.
— Человеку нужно два года, чтобы научиться говорить, и шестьдесят лет, чтобы научиться держать язык за зубами, — заключил Франсиско несколько натянуто.
Агустин явно огорчился. По-видимому, он знал об этом.
— Наоборот, guien calla, otorga — молчанье — знак согласия, — возразил он своим сиплым голосом.
Гойя не ответил. Агустин принудил себя не кричать, а говорить спокойно.
— Боюсь, Франчо, что, отгородившись от мира, ты и в собственном хозяйстве скоро перестанешь разбираться.
— Не болтай глупостей, — вспылил Франсиско. — Разве я стал хуже писать? — Он постарался овладеть собой. — И тогда этот твой добродетельный Ховельянос внушает мне почтение своей прямолинейностью и своим красноречием. Но чаще всего он мне смешон.
Да! Смешон чудак, живущийВ мире вечных идеалов,А не в нашем грешном мире.К сожалению, на светеПриспосабливаться надо.Вот в чем суть!«Ну что ж. Вы в этомПреуспели, дон Франсиско», —Агустин сказал ехидно.Но ответил Гойя: «МеждуТем и этим миром нужноОтыскать дорогу. Верь мне:Я ее найду. Увидишь,Я найду ее, мой милыйАгустин!»
8
Гойя работал над своим жизнерадостным «Праздником Сан Исидро». Работал самозабвенно, радостно. И вдруг почувствовал, что он не один, что кто-то находится, в мастерской.
Да, кто-то вошел не постучавшись. Это был человек в одежде нунция, посланца священного судилища.
— Благословен господь Иисус Христос, — сказал он.
— Во веки веков, аминь, — ответил дон Франсиско.
— Не откажите подтвердить, дон Франсиско, что я вручил вам послание святейшей инквизиции, — очень учтиво сказал нунций.
Он протянул бумажку, Гойя расписался. Нунций отдал послание.
Гойя взял его и перекрестился.
— Благословенна пресвятая дева, — сказал нунций.
— Трижды благословенна, — ответил дон Франсиско, и посланный удалился.
Гойя, сел, держа в руке запечатанное послание. Последнее время шли толки, что инквизиция собирается объявить приговор дону Пабло Олавиде не публично, а на auto partikular — закрытом аутодафе, куда будут приглашены только избранные. Получить такое приглашение было и почетно и опасно, оно означало своего рода предостережение. Гойя не сомневался, что пакет в его руке содержит именно такого рода приглашение. Только теперь он полностью ощутил весь ужас внезапного и бесшумного появления посланца.
Долго сидел он на стуле, сгорбившись, обессилев» чувствуя дрожь в коленях и все не решаясь вскрыть послание.
Когда Франсиско рассказал Хосефе о приглашении, она страшно испугалась. Значит, верно предсказывал ее брат — за безнравственный образ жизни Франчо в конце концов прослыл еретиком. Должно быть, не столько его дружба с безбожниками, сколько дерзко выставляемая напоказ любовная интрига с герцогиней Альба побудила господ инквизиторов послать это грозное приглашение.
Плохо то, что ее Франчо и в самом деле еретик. А хуже всего, что она привязана к нему, как только человек может быть привязан к другому. И пусть инквизиция пытает ее, она никогда ни слова не скажет против? Франчо. Она постаралась, чтобы лицо ее, замкнутое, надменное, столь характерное для семейства Байеу, осталось невозмутимым, и только еще сильнее сжала губы.
— Сохрани тебя пресвятая дева, Франчо, — сказала она, немного помолчав.