Хозяин. Ты хочешь сказать: «госпожа Маргарита»?
Жак. Нет, нет. Во всяком случае, я спутал имена и, вместо того чтобы сказать: «госпожа Маргарита», сказал: «госпожа Сюзон». Во всяком случае, я признался госпоже Маргарите, что то, чему, по ее мнению, научила она меня в этот день, преподала мне, правда несколько иначе, госпожа Сюзон три-четыре дня тому назад. Во всяком случае, она сказала: «так это Сюзон, а не я?» Во всяком случае, я ответил: «Ни та, ни другая». Во всяком случае, пока она потешалась над собой, над Сюзон, над обоими мужьями и осыпала меня подходящими ругательствами, я очутился на ней, а, следовательно, она подо мной, и пока она признавалась мне, что это доставило ей большое удовольствие, но не столько, сколько первый способ, она снова очутилась надо мной, а я, следовательно, под ней. Во всяком случае, после нескольких минут отдыха и молчания ни она не была наверху, ни я внизу, ни она внизу, ни я наверху, а оба мы лежали рядышком, причем она наклонила голову вперед и прижалась обеими ляжками к моим ляжкам. Во всяком случае, будь я менее учен, госпожа Маргарита научила бы меня всему, чему можно научить… Во всяком случае, нам стоило больших усилий добраться до деревни. Во всяком случае, горло мое разболелось еще сильнее, и мало шансов, чтобы я мог снова говорить раньше, чем через две недели.
Хозяин. А ты после виделся с этими женщинами?
Жак. Много раз, с вашего позволения.
Хозяин. С обеими?
Жак. С обеими.
Хозяин. И они не поссорились?
Жак. Напротив, – помогая друг другу, они еще больше сдружились.
Хозяин. Наши жены поступили бы так же, но каждая со своим милым. Ты смеешься…
Жак. Не могу удержаться от смеха всякий раз, как вспоминаю маленького человечка, кричащего, ругающегося, шевелящего головой, ногами, руками, всем телом и готового броситься с высоты стога, рискуя разбиться насмерть.
Хозяин. А кто этот человечек? Муж Сюзон?
Жак. Нет.
Хозяин. Муж Маргариты?
Жак. Нет… Вы неисправимы; так будет до конца вашей жизни.
Хозяин. Кто же он?
Жак не ответил на этот вопрос, а Хозяин добавил:
– Скажи же мне только, кто этот человечек.
Жак. Однажды ребенок, сидя на полу у прилавка белошвейки, кричал благим матом. Торговка, которой надоел его крик, спросила:
«Дружок, чего ты кричишь?»
«Они хотят, чтоб я сказал „а“!
«А почему же тебе не сказать „а“?
«Потому что не успею я сказать „а“, как они захотят, чтобы я сказал „бе“… Дело в том, что не успею я сказать вам имя человечка, как мне придется досказать остальное».
Хозяин. Возможно.
Жак. Нет, обязательно.
Хозяин. Но, друг мой, Жак, назови мне имя человечка. Тебе самому смертельно хочется, не правда ли? Исполни мое желание.
Жак. Это был человечек вроде карлика, горбатый, кривой, заика, косой, ревнивец, распутник, влюбленный в Сюзон и, быть может, ее любовник. Занимал он должность сельского викария.
Жак походил на ребенка белошвейки, с той лишь разницей, что, с тех пор как у него стало болеть горло, его трудно было заставить сказать «а», но, раз уже начав, он сам доходил до конца алфавита.
Жак. Я был наедине с Сюзон в ее риге.
Хозяин. Конечно, не зря?
Жак. Разумеется. Приходит викарий; сердится, ругается, гневно спрашивает у Сюзон, что она делает наедине в отдаленнейшей части риги с самым развратным мальчишкой во всей деревне.
Хозяин. Ты, как я вижу, уже пользовался хорошей репутацией.
Жак. И по заслугам. Он действительно разгневался и к этим словам прибавил еще много других похуже. Я тоже вышел из себя. От оскорбления к оскорблению дошли мы до рукоприкладства. Я хватаю вилы, просовываю ему между ногами, зубец сюда, зубец туда, и швыряю его на стог, ни дать ни взять как охапку сена…
Хозяин. А стог был высокий?
Жак. По меньшей мере футов десять, и коротышке было трудно слезть оттуда, не сломав себе шеи.
Хозяин. А затем?
Жак. Затем я отстраняю косынку Сюзон, беру ее за грудь, ласкаю; она сопротивляется. В риге находилось ослиное седло, которым мы уже пользовались; я толкаю ее на седло.
Хозяин. Задираешь ей юбки?
Жак. Задираю юбки.
Хозяин. А викарий все это видел?
Жак. Как я вас.
Хозяин. И он молчал?
Жак. Отнюдь нет. Не помня себя от бешенства, он заорал: «Уби… уби… убивают! Пожар… пожар… пожар! Во… во… воры!..» И вот прибегает муж, который, по нашим расчетам, был далеко.
Хозяин. Жаль; я не люблю священников.
Жак. И вы были бы в восторге, если б я у него на глазах…
Хозяин. Сознаюсь, что да.
Жак. Сюзон успела подняться; я привожу себя в порядок, убегаю, и все, что воспоследовало, знаю уже со слов Сюзон. Увидав викария на стоге сена, муж расхохотался.
Викарий: «Смейся, смейся… ду… ду… рак ты этакий!..»
Муж следует его приглашению, заливается еще пуще прежнего и спрашивает, кто его туда посадил.
Викарий: «Спу… спу… спусти… меня… на… на землю…»
Муж продолжает хохотать и осведомляется, как ему за это взяться.
Викарий: «Как… как!.. Так же… как… я сюда… взо… взо… брался… на… на… вилах…»
«Тысячу пиявок, вы правы. Вот что значит ученость!..»
Муж берет вилы и подставляет их викарию; тот садится на них тем же манером, каким я его поддел; муж обносит его два-три раза по риге на своем орудии и затягивает какое-то подобие фобурдона53, а викарий кричит:
«Спу… спу… спусти… меня… ка… ка… налья!.. Спу… спу… стишь ли ты… меня… на… наконец?..»
А муж говорит:
«А почему бы, господин викарий, не поносить мне вас так по всем деревенским улицам? Вот была бы невиданная процессия!..»
Однако муж спустил его на землю, и викарий отделался страхом. Не знаю, что именно он затем ему сказал, так как Сюзон удрала, и я слышал только:
«Не… не… годяй… ты… ты… бьешь… свя… свя… священника… Я… от… от… отлучу… тебя… ты… бу… будешь… про… про… проклят…»
Говорил это горбун, а муж преследовал его и колотил вилами. Прибегаю вместе с толпой; завидев меня, муж направляет вилы в мою сторону.
«Подойди-ка, подойди!» – кричит он.
Хозяин. А Сюзон?
Жак. Она выкрутилась.
Хозяин. Удачно?
Жак. Разумеется; женщины всегда удачно выкручиваются, когда их не ловят с поличным… Чему вы смеетесь?
Хозяин. Тому же, чему буду, как ты, смеяться всякий раз, как вспомню маленького викария, восседающего на вилах мужа.
Жак. Спустя некоторое время после этого приключения, которое дошло до моего отца и по поводу которого он тоже немало смеялся, я поступил в солдаты, как уже вам рассказывал…
Одни говорят, что Жак промолчал или прокашлял несколько минут, другие – что он снова хохотал, после чего Хозяин обратился к нему:
– А история твоих любовных похождений?
Жак покачал головой и не ответил.
Как здравомыслящий, нравственный человек, почитающий себя философом, может забавляться пересказом таких пустых побасенок? – Во-первых, читатель, это вовсе не побасенки, а исторические факты, и, повествуя о шалостях Жака, я чувствую себя не более, а может статься, и не менее повинным, нежели Светоний, когда он рассказывает нам о разврате Тиберия. Между тем ты читаешь Светония и не делаешь ему никаких упреков. Почему ты не хмуришь брови при чтении Катулла, Марциала, Горация, Ювенала, Петрония, Лафонтена и многих других? Почему не говоришь ты стоику Сенеке: «Какое нам дело до бражничанья твоего раба с его вогнутыми зеркалами!» Отчего ты снисходителен только к мертвецам? Призадумавшись над этим пристрастием, ты убедишься, что оно порождено каким-нибудь порочным принципом. Если ты невинен, то не станешь меня читать; если испорчен, то прочтешь без дурных для себя последствий. Возможно, что мои доводы тебя не убедят; тогда открой предисловие Жана-Батиста Руссо54, и ты найдешь у него мою апологию. Кто из вас осмелится осуждать Вольтера за то, что он написал «Девственницу»? Никто. Значит, ты имеешь несколько разных весов для взвешивания человеческих поступков. – Но вольтеровская «Девственница», скажешь ты, шедевр. – Тем лучше: ее больше будут читать. – А твой «Жак» – только невыносимый винегрет из фактов, как подлинных, так и вымышленных, лишенных грации и порядка. – Тем лучше: моего «Жака» будут меньше читать. С какой бы стороны ты ни повернул дело, ты не прав. Если мое произведение удачно, оно доставит тебе удовольствие; если плохо, оно не причинит зла. Нет книги невиннее плохой книги. Я забавляюсь описанием твоих дурачеств под вымышленными именами; твои дурачества меня смешат, а мое описание тебя сердит. Положа руку на сердце, читатель, я думаю, что худший злюка из нас двоих – это не я. Меня бы вполне удовлетворило, если бы я так же легко мог себя обезопасить от твоей клеветы, как ты – оградить себя от скуки и вреда моего сочинения. Оставьте меня в покое, скверные лицемеры! Совокупляйтесь, как разнузданные ослы, но позвольте мне говорить о совокуплении; я разрешаю вам действие, разрешите же мне слова. Вы смело говорите: убить, украсть, обмануть, а это слово вы только осмеливаетесь цедить сквозь зубы. Чем меньше так называемых непристойностей вы высказываете на словах, тем больше их остается у вас в мыслях. А чем вам досадил половой акт, столь естественный, столь необходимый и столь праведный, что вы исключаете его наименование из вашей речи и воображаете, будто оно оскверняет ваш рот, ваши глаза и уши? Гораздо полезнее, чтобы выражения, наименее употребляемые, реже печатаемые и наиболее замалчиваемые, стали наиболее известными и наиболее распространенными; да так оно и есть; ведь слово futuo* не менее популярно, чем слово хлеб; нет возраста, который бы его не знал, нет идиомы, где бы его не было, у него тысяча синонимов на всех языках; оно внедряется в каждый из них, не будучи ни названо, ни произнесено, без образа, и пол, который практически пользуется им более всего, обычно более всего его замалчивает. Слышу, как вы восклицаете: «Фу, циник! Фу, бесстыдник! Фу, софист!..» Ну что ж! Оскорбляйте достойного автора, чьи произведения вы постоянно держите в руках; я выступаю здесь только в роли его толмача. Благопристойность его стиля почти является гарантией чистоты его нравов; таков Монтень. «Lasciva est nobis pagina, vita proba"**55.