Армия Наполеона слишком превосходила силы русских; не только сражаться с ней лоб в лоб, но даже вести оборонительную войну было невозможно. Еще в 1810 году, вскоре после назначения на пост военного министра, Барклай представил государю записку «О защите западных пределов России», где предлагал «избрать… оборонительную линию, углубляясь внутрь края по Западной Двине и Днепру», то есть вести с Наполеоном «скифскую войну», избегать с ним прямых сражений, в которых корсиканцу не было равных, заманивать его всё глубже в центр страны с непривычным для его солдат суровым климатом, бездорожьем и отсутствием продовольствия. Идея не была личным изобретением Барклая, похожие рекомендации звучали и со стороны штабного офицерства и военной разведки{219}. Александр согласился с доводами министра, и впоследствии именно записка «О защите западных пределов России» стала основой военного плана 1812 года.
Но когда солдаты наполеоновской армии зашагали по русской земле, император дрогнул. Опасался он не того, что план Барклая не сработает. Александра тревожило брожение в народе и в армии, которое должно было возникнуть неизбежно. Первые возмущенные голоса и обвинения Барклая в измене действительно раздались очень быстро, причем в военной среде. В Смоленске собрался военный совет, который буквально принуждал Барклая к наступательным действиям. Среди самых активных сторонников наступления был Константин Павлович. Генерал Ермолов, тоже активно интриговавший против Барклая, пишет о Константине на военном совете в самых хвалебных тонах: «Я в первый раз, в случае столь важном, видел великого князя и не могу довольно сказать похвалы как о рассуждении его, чрезвычайно основательном, так и о скромности, с каковою предлагал он его, и с сего времени удвоилось мое к нему почтение»{220}.
Невзирая на давление и интриги, Барклай продолжал придерживаться отступательной стратегии. Руки у него были по-прежнему связаны, он оставался главнокомандующим лишь 1-й Западной армией. 3-ю возглавлял генерал Тормасов, а 2-й командовал главный соперник Барклая, Багратион. Авторитет Багратиона в русской армии был непререкаем, его обожали и генералитет, и солдаты, военную карьеру его навсегда освятили походы с Суворовым, который особенно выделял и любил Петра Ивановича. Багратион и в самом деле был прекрасным боевым генералом, хотя серьезно уступал Барклаю в образованности и уме. Оппоненты Барклая, среди которых были генералы Н.Н. Раевский, Д.С. Дохтуров, М.И. Платов, братья Тучковы, давно пытались добиться того, чтобы единым главнокомандующим армией стал Багратион, но попытки их терпели неудачу. Тогда генералы обратились за помощью к Константину Павловичу.
Неприязнь цесаревича к главнокомандующему была известна. Краткая высылка в Москву, завершившаяся, впрочем, возвращением в главную квартиру, только усилила в нем антибарклаевский пыл. В дни, когда горел Смоленск, Константин Павлович утешал несчастных жителей старинным способом — указывал на крайнего. «Что делать, друзья! — вздыхал великий князь. — Мы не виноваты. Не допустили нас выручить вас. Не русская кровь течет в том, кто нами командует. А мы, и больно, но должны слушать его! У меня не менее вашего сердце надрывается!»{221}
Вполне естественно, что противники Барклая воззвали именно к великому князю — и Константин с удовольствием взялся за дело. После очередного бурного совещания с оппозиционно настроенной генеральской партией цесаревич воскликнул: «Курута, поезжай за мной!» — вскочил на лошадь и поскакал к Барклаю. Передаем слово А.Н. Муравьеву, бывшему в тот день дежурным адъютантом великого князя. «За ним (Константином. — М. К.) последовали его адъютанты и я, как на этот день дежурный при нем. Поскакали мы за ним к Барклаю и застали его в открытом сенном сарае, откуда он осматривал местность и отдавал приказания. День был жаркий, мы около полудня прискакали к Барклаю и слезли с лошадей. Константин Павлович без доклада взошел к нему со шляпой на голове, тогда как главнокомандующий был без шляпы, и громким и грубым голосом закричал… “Немец, шмерц, изменник, подлец, ты продаешь Россию, я не хочу состоять у тебя в команде. Курута, напиши от меня рапорт к Багратиону, я с корпусом перехожу в его команду”, и сопровождал эту дерзкую выходку многими упреками и ругательствами. Константин Павлович, натешившись бранью и ругательством и не получив ни слова в ответ, сел опять на лошадь и поехал домой, и мы за ним; дорогою он с насмешкою говорил: “Каково я этого немца отделал!”»{222}.
Кто кого отделал, стало ясно два часа спустя. Константин получил от Барклая конверт с предписанием сдать корпус и выехать из армии. Цесаревич вынужден был повиноваться. Гвардейский артиллерист И.С. Жиркевич писал, что после встречи с Барклаем великий князь «рвал на себе волосы и сравнивал свое положение с должностью фельдъегеря»{223}. 10 августа Константин поскакал в Петербург, чтобы взять реванш и склонить императора к отставке Барклая{224}. Цесаревич беспокоился напрасно — решение о назначении главнокомандующим человека с русской фамилией давно уже было принято царем. Известие о том, что место Барклая займет один из самых умудренных и опытных генералов армии светлейший князь М.И. Кутузов, застало Константина на пути в Петербург.
На подъезде к столице он встретил Кутузова, спешащего в армию, и рассказал ему об общем положении русских войск. А чуть раньше на дорогах войны увидел Константина адъютант нового главнокомандующего, Александр Иванович Михайловский-Данилевский, который тоже направлялся в действующую армию. «Я никогда не забуду впечатления, — вспоминал молодой адъютант Кутузова, — которое произвело на меня следующее зрелище на станции Тосна, близ Новгорода. Приехав туда довольно поздно вечером, я увидел множество народа, стоявшего около одного дома в величайшем молчании, и на вопрос мой, что это значило, мне показали спавшего под навесом сего дома на соломе Константина Павловича, возвращавшегося из армии в Петербург. Он был завернут в серую шинель, спокойствие и вместе с тем горесть изображались на бледном лице его; вблизи никого не было видно из свиты его, и только скромная коляска, запряженная четырьмя лошадьми, стояла неподалеку. Вид внука Екатерины, спавшего на соломе, меня поразил; но усладительно было смотреть на заботливость народа, вокруг него собравшегося, обнаружившего оную безмолвием и телодвижениями, чтобы не нарушать покоя его. Добрые ямщики, с коими я говорил, изъяснили мне в самых сильных выражениях неограниченную преданность свою к императорскому дому»{225}.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});