И все же она укладывается в срок и где-то в десятых числах февраля заканчивает переводить «Гоготура». И, как она говорит, у Мура даже глагол появился — гоготурится!..
А на очереди — «Барс».
«Голицыно, 12-го февраля 1940 г.
Дорогой Виктор Викторович
(Начала Барса)
14-го, около 11 ч. утра позвоню Вам, чтобы узнать, как мне быть с деньгами — будут ли у Вас к 14-му для меня деньги, чтобы заплатить за месяц нашего содержания с Муром (наша путевка кончается нынче, 12-го, заведующая обещала подождать до 14-го).
Мне нужно 800 р. за еду и — но тут у меня надежда, не оплатил бы Литфонд моей комнаты, п. ч. 250 р. ужасно дорого. Этот совет мне дала заведующая, к-ая пока с меня за комнату денег не просит, сама находя, что это очень дорого.
Если бы Вы могли — к 14-му — достать мне тысячу рублей (у меня, вообще, ни копейки) под Гоготура и выяснить с комнатой — было бы чудно.
Итак, буду звонить Вам 14-го, около 11 ч.
Сердечный привет, спасибо за помощь, Барс — хороший.
М.Ц.»
И 26 февраля:
«Дорогой Виктор Викторович.
Вот — Барс. Работала его до последней минуты — 40 мелких страниц черновика огромного формата — некоторые места нашла во сне.
Мечтала его Вам завтра сама вручить; — но серьезно заболел Мур: застудил в холодном вагоне начинающийся грипп, о котором и сам не знал, вернулся из города с т. 39, 6 — местная докторша меня напугала, не слышит дыхания — поставила банки — теперь лежит — глубокий кашель — так что я завтра буду в городе только на самый короткий срок.
С Барсом вышло огорчение: я все била на его полосы, ибо в подстрочнике он определенно и постоянно полосат, а оказалось, что он не полосатый — а пятнистый, и пришлось убрать все полосатые (обольстительные!) места.
Теперь — просьба. Как мне быть с перепечаткой? Гоготура мне сделали по дружбе, но тот человек уехал, да и все равно я бы не обратилась — вторично. Нет ли у Вас знакомой машинистки? Это бы ускорило дело, — я до Муриного полного выздоровления в Москве не буду, да все равно у меня машинистки — нет. Дружеская услуга — не выход из положения, мне бы нужно кого-нибудь, кто всегда бы мог для меня печатать. Как это делается? С удовольствием заплачу, что нужно. Барс — маленький, его можно скоро сделать, так что Вы до отъезда смогли бы показать его кому следует. Хорошо бы — 3 экз.
Позвоните мне в Голицыно — либо к 1 ч. 30 м. — 2 ч., либо к 6 ч. 30 м. — 7 ч., мне очень интересно, как Вам понравился Барс.
До свидания! Спасибо за все. М.Ц.»
Окончив один перевод, Марина Ивановна принимается за другой перевод. Только разделалась с Барсом: «Вот — Барс», это 26 февраля, а 22 марта уже: «Кончаю очередного Робин-Гуда — деручего — и тихо, но верно подхожу к подножию полуторатысячной горы — Этери, Эта Важа (она же — Пшавела) меня когда-нибудь — раздавит»» Важа Пшавела чужд Марине Ивановне, она мучается над переводом его. А гора — Этери — 1352 строки неудавшегося подстрочника. И она с трудом одолевает эту «гору» строка за строкой… И по привычке, давно уже укоренившейся, записывает мысли, которые приходят ей в голову по поводу переводов, облекая эти мысли в точные формулы. Вот несколько выписок из ее тетради, сделанных Алей: «Поэт» (подлинник) к двум данным (ему господом богом строкам) ищет — находит — две заданные. Ищет их в арсенале возможного, направляемый роковой необходимостью рифм — тех, Господом данных, являющихся — императивом.
Переводчик к двум данным (ему поэтом) основным: поэтовым Богоданным строкам — ищет — находит — две заданные, ищет в арсенале возможного, направляемый роковой необходимостью рифмы — к тем, первым, господом (поэтом) данных, являющихся — императивом».
И еще:
«Поэт — медиум. Слушая вещь у ее истока — мы делаем прекрасные вещи. Но (бездарность автора) между вещью и мною — третий. Но здесь я не вещь слушаю, а ее неудавшегося полууслышанного глухаря-медиума, которому я, по медиумичности поэта, не могу не подчиниться…»
«…вот и вся моя работа…»
Вот и вся моя работа… Когда-то давно из Медона еще в 1928 году Марина Ивановна написала отцу Бориса Леонидовича: «Я не жалуюсь, я только ищу объяснения, почему именно я, так приверженная своей работе, всю жизнь должна работать другую не мою…»
Тогда она сетовала, что столько времени уходит на хлопоты по дому, что она по 16 часов в день на ногах: «Целый день кручусь, топчусь, верчусь, от газа к умывальнику, от умывальника к бельевому шкафу, от шкафа к ведру с углями; от углей к газу — если бы таксометр!..» Надо вскипятить молоко, надо сварить Мурику кашу, надо его одеть, надо его раздеть, надо с ним погулять, надо постирать, заштопать, надо — «4 раза в неделю на рынок, нельзя пропускать». Надо… Все время что-то надо. Отупляющая, однообразная работа хозяйки дома, матери, жены.
«У меня — за годы и годы (1917–1927) — отупел не ум, а душа. Удивительное наблюдение: именно на чувства нужно время, а не на мысль. Мысль — молния, чувство — луч самой дальней звезды. Чувству нужен досуг, оно не живет под страхом. Простой пример: обваливая 1 1/2 кило мелких рыб в муке, я могу думать, но чувствовать — нет: запах мешает! Запах мешает, клейкие руки мешают, брызжущее масло мешает, рыба мешает: каждая в отдельности и все 1 1/2 кило вместе. Чувство, очевидно, более требовательно, чем мысль».
Да, тогда, в те годы в эмиграции, несмотря на всю тяжесть, и хлопотность этой работы по дому, этой не своей работы, этой заполненности дня всякими житейскими мелочами и постоянной занятостью рук, — голова оставалась свободной, и мысли могли уноситься в творческом полете в ту заоблачную высь, где она «расписывалась радугой небесной», а «на земле мне подавали грош и жерновов навешали на шею…»
Воистину можно только диву даваться, как сумела она отстоять Богом данный ей дар и не погрязнуть в быте повседневности, не погубить свой гений и, работая другую работу, столько успеть сделать и так успеть сделать своей!.. «Мать всегда была устремлена как стрела»… — говорила о ней Аля.
Но теперь в Голицыно при относительной свободе от повседневных хлопот по дому, по хозяйству — семья сократилась, осталось только их двое, она и Мур, и Мур уже вырос, правда, он так воспитан, так приучен ею же самой, что ему надо все дать, подать, он не умеет и не хочет позаботиться ни о себе, ни о матери, но все же при том, что они оба питаются в Доме писателей и печь топит хозяйка, — есть относительная свобода времени и рук, но теперь это уже при полной занятости, при полной несвободе головы. Ибо опять она, так приверженная своей работе, должна работать другую, не свою, на этот раз уже полностью исключающую свою. «Стихов больше писать не буду… Я свое написала. Могла бы, конечно, еще, но свободно могу не».