Была у Отца. Для понимания, и не только Литургии, а и самой сущности христианской веры, бесконечно важно знать и помнить, что Евхаристия — причастие Отцу.
К Отцу обращено дерзновенное Ты молитвы благодарения, и то знание Бога, в котором, как мы старались показать, исполняет себя благодарение Церкви, есть знание Отца. Но мы так привыкли к применению этого слова Отец к Богу, что уже не ощущаем всей неслыханности, невозможности его в человеческих устах, в устах твари, обращающейся к Творцу. И потому не сознаем, что из всех Христовых даров нам — эта возможность «со дерзновением и неосужденно» именовать Бога Отцом, иметь доступ к Отцу (Еф. 2:18) — не только самый величайший дар, но и сама сущность спасения — нашего и всего мiра — Христом.
«Бога никто никогда не видел» (Ин. 4:12). Это знает всякий подлинный религиозный опыт, который есть всегда и прежде всего опыт священного в первичном, изначальном значении этого слова: «священного» как абсолютно другого, непонятного, неведомого, непостижимого, в пределе — даже страшного. Религия родилась и рождается одновременно и из притяжения к святому, из знания, что абсолютно-другое есть, и из незнания, что оно есть. И потому нет на земле явления более двусмысленного и в двусмысленности своей трагического, чем религия. Это только наша современная, выдохшаяся и сентиментальная «религиозность» убеждена, что «религия» — это всегда что-то хорошее, положительное, доброе и полезное, и что по существу люди всегда верили в того же «доброго» и снисходительного Бога, в «Отца», на деле созданного «по образу и подобию» нашей собственной маленькой доброты, необременительной морали, бытовых умилений и дешевого прекраснодушия. Мы забыли, как близки «религии», в каком-то смысле — соприродны ей, темные бездны страха, безумия, ненависти, изуверства, все то жуткое суеверие, которое с таким напряжением обличало, видя в нем дьявольское наваждение, раннее христианство. Забыли, иными словами, что религия — настолько от Бога, от неистребимой в человеке жажды и искания Его, насколько и от князя мiра сего, оторвавшего человека от Бога и погрузившего его в страшную тьму неведения. Забыли, наконец, что не тепло-хладным «агностикам», а «религиозным» людям сказаны были самые страшные из когда-либо прозвучавших на земле слов: «Отец ваш диавол» (Ин. 8:44).
И вот, только по отношению к этой теме, к «стране и тени смертной», в которой пребывает падший «мiр сей», раскрывается нашему духовному сознанию воссиявший во Христе свет знания, как знания единого и истинного Бога и знания Eгo как Отца. Ибо отцовство Бога, явленное нам Христом, это не то природное, антропоморфическое отцовство, о котором, по отношению к Богу, религия заключает снизу, и которое таким образом Бог разделяет с разными земными «отцовствами». Это отцовство, присущее только Богу и являемое и даруемое только единородным единственным Сыном Божиим. «Никто не знает Сына, кроме Отца, и Отца не знает никто, кроме Сына и кому Сын хочет открыть» (Мф. 11:27). Христианство началось не с «экуменической», общечеловеческой и общерелигиозной проповеди о Боге-Отце, в которой слово «Отец», в довершение всего к тому же и двусмысленно, ибо Бог не «родил» мiр и человека, а сотворил их, так что они никак не эманация Бога. Христианство началось с веры в пришествие в мiр, в вочеловечение единородного, единственного Сына Божьего и в наше усыновление — в Нем и только в Нем — Его Отцу. Христианство есть дар двойного откровения: откровения Отцом — Сына, «которого не знает никто, кроме Отца», и откровения Сыном — Отца, «которого не знает никто, кроме Сына», но в явлении Которого нам, в приведении к Которому нас и состоит дело спасения человека и мiра, совершенное Христом. «Смотрите, какую любовь дал нам Отец, чтобы нам называться и быть детьми Божиими… Возлюбленные, мы теперь дети Божии!» (Ин. 3:1–2). Следовательно, поверить во Христе — это значит прежде всего поверить Ему, что Он Сын Божий единородный и потому — явление в мiре знания Отца, любви к Отцу, жизни Им и в Нем; а также явление Любви Отчей, которой Он «вечно любит Сына и все отдал Ему». Поверить, далее, что это свое единородное, единственное сыновство Сын дарует нам, нас усыновляет Богу Отцу: «Се восхожу ко Отцу Моему и Отцу вашему, и Богу Моему и Богу нашему…». И, наконец, поверить и узнать, что в Сыне своем возлюбленном Отец, которого «мiр не познал» (Ин. 17:25), являет и дарует нам Свое отцовство, любит нас той любовью, которой любит Он Сына. И потому что в сыновстве Сына — все знание Отца, вся любовь к Нему, все единство с Ним, потому что Сын и Отец — одно (Ин. 10:30), знающий Сына знает Отца, имеет доступ к Нему и в жизнь вечную.
Этим сыновним знанием Отца, доступом к Нему в Сыне, живет Церковь, их возвещает как спасение и жизнь вечную. И потому таинство Евхаристии, в котором исполняет себя Церковь как новое творение, как Тело Христово и как причастие царству будущего века, есть, на последней глубине своей, таинство знания Отца, доступа, восхождения к Нему в Сыне Его единородном. Апостол просил: «Господи, покажи нам Отца и довлеет нам» (Ин. 14:8). И вот, в Сыне Божьем Отец показан и явлен нам: «Видевший Меня, видел Отца» (Ин. 14:9). И не только видел, но имеет доступ к Нему, знает Его как Отца.
VII
Ты от небытия в бытие нас привел ecи… Будучи знанием Отца, благодарение есть каждый раз и узнавание мiра. Узнавание его, как нам Богом данного, и узнавание самих себя, как призванных Богом «из тьмы в чудный свой свет» (1 Петр. 2:9) и получивших «великие и драгоценные обетования, дабы мы через них сделались причастниками Божьего естества» (2 Петр. 1:4). Только предстоя во Христе, Сыне Божьем, Отцу, познаем мы и себя и мiр знанием, ставшим невозможным во тьме «мiра сего», но восстановленным, возвращенным нам через усыновление наше Отцу.
Действительно, ни в чем столь не очевидна тьма неведения, в которую погрузило нас наше отпадение от Бога, как в поразительном незнании человеком самого себя, и это — несмотря на ненасытный интерес, с которым потерявшее Бога человечество изучает себя и в своих «sciences humaines» стремится проникнуть в тайну человека. Мы живем в эпоху безудержного нарциссизма, всеобщего «оборота на себя». Но, как это ни звучит странно и даже страшно, чем стихийнее этот интерес, тем очевиднее, что питается он каким-то темным желанием расчеловечить человека. «Мы убеждены, — пишет Леви-Стросс, один из вождей антропологического структурализма, — что конечная цель науки о человеке не в утверждении человека, а в его растворении…». И ему, хотя и по-разному, вторят и современная лингвистика, и психология, и социология. «Вся археология нашей мысли, — пишет Мишель Фуко, другой властитель дум, — без труда доказывает, что человек есть изобретение недавнее, и предвозвещает, возможно близкий, конец его…». Разгадка тайны человека оборачивается отрицанием уже не только тайны, но и самого человека, растворением его в том однообразно-сером и бессмысленном мiре, в котором, по словам Нобелевского лауреата Жака Моно, безраздельно царит ледяной закон «случайности и необходимости…».
Так вот, именно на эту, не только современную, а извечную ложь о мiре и человеке отвечает, ее разрушает каждый раз благодарение, приносимое Церковью. Каждый раз оно есть явление человека — себе, явление в свете Божьего Лица его сущности, его места и призвания в мире, и потому — акт, обновляющий и воссоздающий человека. В благодарении узнаем и исповедуем мы прежде всего Божественный источник и Божественное призвание самой жизни. Бог, утверждает молитва благодарения, из небытия в бытие привел нас, и это значит — сделал нас причастниками Бытия, то есть не только того, что от Него, но и пронизано Его присутствием, светом, мудростью, любовью; тем, что, вслед за св. Григорием Паламой, православное богословие называет божественными энергиями и что делает мiр призванным и способным к преображению в «новое небо и новую землю», а царя твари — человека — к обожению, к «причастию Божеского естества».
VIII
И отпавших восставил… Только теперь, только с высоты знания Бога, человека и мiра, на которую вознесло нас благодарение, можем мы услышать, во всей их глубине и силе, два эти слова, это, на каждой Евхаристии даруемое нам, двуединое откровение тайны греха и спасения.
Почему «только теперь»? Да потому что тот присущий христианству антропологический максимализм, о котором мы только что говорили, то есть утверждение Божественной высоты человека, его сущности и его призвания, все время подменяется в сознании даже верующих и церковных людей с виду благочестивым, но по сути поистине еретическим антропологическим минимализмом. Еретическим потому, что в своем лжесмирении состоит он не в чем ином, как в глубоко нехристианской нормализации греха и зла. Действительно, в нашей привычной, бытовой и тепло-хладной «религиозности» разве не воспринимаем мы грех как нечто именно нормальное, самоочевидно выводимое из якобы присущих нашему естеству — слабости и несовершенства, а совершенство и святость, наоборот, как нечто «сверхъестественное»? И именно эту нормализацию греха, это низведение человека на уровень слабенькой, в слабости же своей — безответственной — твари, эту, говоря прямо, хулу на творение Божие и обличает Евхаристия каждым своим словом, каждым священнодействием. Обличает тем, что грех являет как отпадение человека не только от Бога, но и от самого себя, от своей подлинной природы, от «почести горнего звания», к которому призвал его Бог.