Двери дома широко открыты. Быстро переодевшись, вытирая на ходу влажные глаза, стараясь покрасивей, бантом, завязать фартух, бежит Мотька в столовую, и становится ей сразу же ясно, что там, где бабушка с Дунькой, Грунькой и Федосьей постарались, делать ей никак нечего. Стряпуха исчезает в кухне, девки тащат что-то на стол, Семен должен идти мыть руки. Ну, и надоело же ему это: как что, так обязательно руки мыть надо. Исцелованный собаками долго приводит он себя в порядок и за стол садится всё же страшно перепачканный и измятый. Никто ему сегодня замечаний не делает. Буянова радость ценится всеми так высоко, что признана извинением даже разорванным брюкам. Боже мой - штаны дело наживное, а животное бессловесное, коль так радоваться умеет, разве же оно чем виновато?
Поужинав, долго засиживаются в малой гостиной. Бабушка подробно рассказывает о всех накопившихся за зиму новостях. И сколько коров отелилось, и сколько еще сала в бочках осталось, сколько свиней опоросилось, сколько еще льда на леднике, и как одолевали ее, почитай, каждую неделю после нового года клиновцы и ольховцы, прося занять ржицы до нового урожая...
Сказав последнее опускает она глаза, долго скребет ногтем по колену, будто и действительно пристало там что-то к юбке, и, так и не решившись взглянуть на сына, сообщает, что пришлось раздать два закрома ржи да один пшеницы.
- Ну куда денешься, когда они просят. Ить и они люди, отдадут, Бог даст. Да и нам добро наше помянут.
Сказав это и потянувшись к чашке, только тогда решается она взглянуть на сына - хозяина в доме.
- Правильно, правильно, мама, только о том, чтоб добром помянули, не к ночи будь сказано, иного я мнения. Был у меня случай из практики. В Польше, мне там в имении одном побывать, в котором мужики старушку-помещицу, вдову одинокую, на груше повесили. Пришли к ней и говорят: «Пришло, барыня, время, перевод вам, дворянам. Земля должна нашей стать, а вас всех побить надо. Ты уж на нас не серчай, лучше тебя, должно быть, во всей Расее нет, а деваться нам некуда. И школу построила, и хворям больницу, за аренду по-божески брала, всё это мы даже очень хорошо понимаем, одначе должны мы тебя убить, потому иначе никак невозможно».
Бабушка смотрит испуганными глазами, мама, видно, совсем рассказом мужа недовольна, но продолжает отец, нисколько не смущаясь:
- Попрощались они с барыней своей, бабы ихние рёвом ревели, жалко им старушку было, ведь у многих из них чад она ихних крестила, однако порешили ее на любимой ее груше повесить. И повесили... так-то, мама. Судили их потом. На суде они все, как есть, плакали, хором твердили, что во всем свете другой такой барыни поискать - не найдешь. Ну куда им деваться, коли такое время подошло. Вот, по-христиански простившись, и повесили.
Отец прихлебывает чай, наступает длинная пауза, мама полощет посуду и наклоняется к бабушке:
- А что там с отцом Савелием произошло? Слыхали мы в городе одним ухом, да точно ничего не знаем.
Бабушка оживляется, и разводит руками:
- Ох, грех один с вашим отцом Савелием, уж как вам и обсказать, толком не знаю. Не видала я его и чем дело кончилось, хорошо не дозналась. Слыхать, будто архиерей доси ему еще ответа не дал.
Бабушка медленно ставит чашку на стол, придвигается поближе и смущенно улыбается:
- Ить вот греховодник, а еще в сане священника. А поди ж ты, от привычек своих казачьих не отказывается. Знаете вы сами - на маслену сроду у них в хуторе кулачки. Сходятся на льду одна сторона на другую, кто кого кулаками подолеет. От дедов-прадедов это у них ведется, бьются по всем правилам, без того, чтобы друг дружку калечить, но до тех пор, пока одна сторона себя побитой не признает или покотом по льду ляжет. А лежачих, знамое дело, не бьют. Ну, вот и сошлись и на этот раз, несмотря, что в хуторе у них старик один помер. А отцу Савелию хоронить его надо было. А жил тот старик на берегу речки, везти его через мост, как раз мимо того места, где кулашники бились. Справил отец Савелий на дому службу короткую, постановили гроб на сани, только на мост въехали, глянул отец Савелий на лед, а там левая сторона правую, ту, в которой он сам живет, побивает. Вроде уже половина ихних на льду с ног сбитая лежит. Ох, Господи, грех-то какой, искушение какое - штоб вы думали - скинул он ризу и епитрахиль, камилавку с головы долой, да как кинется сам в самую середку дерущихся. А кулачиш-ши у него крепкие, силушки ему никак не занимать. Он ведь с попадьей пай свой пашет, всё хозяйство свое крестьянское без работников ведет. И косит, и сеет, и пашет, и копнит, и возит, и катками молотит. Да и годами он не старый, што ему, лет тридцать пять, што ли, никак не более. Ну вот, кинулся он в самую середку, огрел атаманца Матвея, а тот только брык с ног, повалился. Второго батарейца, Сёмушкина, на лед уложил. Увидали энти, с правой стороны, што поп ихний с ними, как пошли тоже кулаками работать, а энти, што на льду, отлеживались, тоже поняли, что теперь иное дело поворачивается - и они в бой. И во-взят левобережных побили, аж дым от них пошел.
Видит отец Савелий, что его сторона одолела, отсучил рукава рясы:
- Ага, говорит, причастили мы вас ноне!
И побег обратно к свому упокойничку, епитрахиль натянул, камилавку на голову, крест в руки и повез его в церкву отпевать. А энти, што на кулачках дрались, носы поутирали, да и сами в церкву пошли, за душу новопреставленного раба Божия Ивана помолиться...
Голос бабушки всё печальней, рассказывает она сама, и сама сомневается в вере отца Савелия.
- Ить грех же это, соблазн священнику, да еще в рясе, да от упокойничка убечь, да в кулачки ввязаться, ох, и ума я не приложу!
Глаза отца разгорелись, Семен слушает, затаив дыхание, мама не сводит глаз с бабушки.
- Ну, а дальше, дальше-то, что было?
- А што ж дальше-то? Спервоначалу всё вроде в порядке определилось. Казаки с обоих сторон попом своим во как гордились, наш, говорили, настоящий казачий поп, не мог стерпеть, когда увидал, што его сторону побивают, тут и сам арихистратиг Гавриил не устоял бы. Да рази, на беду, не расскажи кто-то из них в Усть-Медведице об этом, не похвались попом своим. И пошла та история кружить, пока до арихиерейских ушей не дошла. Вызвал тот раба Божия иерея Савелия, и ворочается тот в хутор, как в воду опущенный, кинулись к нему казаки с расспросами, а он - молчит. Молчал-молчал да и признался, что такое дело выйти может, что лишат иерейского звания...
- Сана лишат? О, Господи! А дальше что?
- Вот те и что! Сынок мой Андрей распалился. Запрег пару, да и поскакал к архиерею. А с ним он в свое время в одном полку служил. Он к архиерею, а тот и слушать не хочет. «Я, говорит, дело это дальше направлю, соблазн это для христиан православных...». А мой сынок Андрюша ему: «А как ты, Мишатка, - по старой дружбе так он его называет, - не забыл ли, а я хорошо помню, как в рясе ты к жалмерке, к Аксинье, в окошко ла...».
Бабушка бледнеет, сразу же обрывает рассказ, смотрит совсем растерянно и хватает внука за руку:
- Ох, Господи, грехи мои тяжкие, Семен, да ты всё тут сидишь? Иди, иди спать, за дорогу-то уморился. Пойдем, Наталья, уложим его в кровать, а то он и не того наслухается.
Долго заснуть Семен не может. Видит он отца Савелия, как живого: стоит он на льду, волосы по ветру развиваются, ряса распахнулась, кто ему не подвернется, так и летит на лед кубарем. Вот это батюшка! Нашего, камышинского, того бы первый казачишка на обе лопатки уложил!
Маруська шагает ровно и спокойно, лишь время от времени потягивает узду, будто узнать хочет, не заснул ли хозяин? Звонко и неустанно трещат жаворонки. А что же это такое, что за точка там, в небе? Растет всё быстрей и быстрей. Ах, да ведь это орел! Широко распластав крылья, плывет он над степью, и тоже исчезает в прозрачной синеве.
Ветер легким, едва ощутимым мановением обтекает щеки и убегает, обдав наездника смесью пьяных запахов увядающих трав, а потом поднимает первую тяжелую ковыльную волну, вторую, третью, гонит их Маруське под ноги, дальше, за горизонт. Заколыхалось, ожило, вспенилось степное море, засветилось матово-серебряными гребешками, зашептало, заговорило, зашуршало, будто взялось рассказывать старые были о давным-давно отгоревших зорях, о рыскавших здесь печенегах, о набегах татар, о ходивших станицами бродниках, о старой, седой, как и этот ковыль, казачьей славе...
Легким, едва заметным движением стремян подбадривает седок свою кобылицу. До Куричей Балки еще далеко, поспеть туда надо еще до захода солнца, хуторские ребята, поди, давно уже его поджидают. Сговорился он с разуваевскими казачатами собраться у Степанова родника, куда выгонят они хуторской табун на выпас. Проведет с ними он всю субботу и воскресенье, и лишь ранней зорькой в понедельник поедет домой.
Маруська зарысила. Надо повернуть вон туда, к бугру, перевалить через него, а за ним, рукой подать, Куричья Балка, где на дне ее собралась кучка деревьев возле бьющего прямо из земли родника. У шалаша уже расселись казачата. Натаскали они веток, сухого помета, привезли кизяков, захватили и сухого камыша. На две ночи для костра вполне им добра этого хватит. Большинство сидит у шалаша, только трое из них выбрались из балки и приглядывают за табуном. Недалеко от дежурных пасутся их стреноженные кони.