В вынужденной разлуке Андрей Платонович и Мария Александровна изводили друг друга ревностью, и Платонову приходилось не столько оправдываться, сколько вырывать из сердца признания: «Я тебя никогда не обманывал и не обману, пока жив, потому что любовь есть тоже совесть и она не позволит даже думать об измене. <…> Твои намеки и открытое возмущение бьют мимо цели, т. к. я совершенно одинок и не соответствую твоей оценке. Пока я твой муж, по отношению к тебе я не подлая душа и не гаденькая личность. Работа меня иссасывает всего. А быть физически (хотя бы так!) счастливым я могу только с тобой. Я себе не представляю жизни с другой женщиной. Прожив с тобой всю молодость, наслаждаясь с тобой годами — я переделался весь для тебя».
Он тяжело переживал служебные неудачи и терзался: «…во мне ты разочаровалась и ищешь иного спутника, но наученная горьким опытом, стала очень осторожна; в Москве, поэтому, тебе жить выгодней одной, чем в провинции со мной (твоим мужем)». А в другом письме было еще более горькое: «Когда я тебе перевел телеграфом 50 р., то ты, не спросив меня (я тебе почтой потом послал еще 40 р.), сразу заявила — „я быстро найду себе друга и защитника“. А если бы я перевел тебе 500 р., ты бы, наверное, мне писала другое».
Его лихорадило и бросало в крайности, он перебирал прожитые годы, то вспоминал их с радостью, то они казались ему ужасными за исключением лишь начала их любви: «Я как-то долго представлял в воспоминаниях нашу первую встречу, наши первые дни. Помню, какая ты была нежная, доверчивая и ласковая со мной. Неужели это минуло безвозвратно?»
Но дело не только в том, что семейная лодка грозила разбиться о быт и разлуку и Платонов испытывал разочарование в любимой женщине, не переставая ее любить. Происходящее в личной жизни стало ударом по тем ценностям, которые он исповедовал, по жизненной философии, не выдерживавшей испытания не бытом — бытием. «Но какая цена жене (или мужу), которая изменяет, ищет другого и забывает так быстро! Это дешево стоит. Но любим-то мы сердцем и кровью, а не мозгом. Мозг рассуждает, а сердце повелевает. И я ничего поделать не могу, и гипертрофия моей любви достигла чудовищности. Объективно это создает ценность человеку, а субъективно это канун самоубийства. <…> Время нас разделяет, снег идет кучами. Милая, что ты делаешь сейчас? Неужели так и кончится все? Неужели человек — животное и моя антропоморфная выдумка одно безумие? Мне тяжело, как замурованному в стене… <…> Ты могла бы быть счастливой и с другим, а я нет».
«Я не могу жить без семьи. Я мужчина и говорю об этом тебе мужественно и открыто. Мне необходима ты, иначе я не смогу писать.
Как хочешь это понимай. Можешь использовать это и мучить меня. Но следует договориться до конца»[17].
Его письма содержали признания глубоко интимного характера, цитировать которые представляется не вполне уместным. Однако в повесть «Однажды любившие» ничего из этого не вошло. Она осталась незавершенной, но роль этого произведения, замысел его в жизни Платонова очень важен — то была отдушина, форточка во враждебном мире, еще одной гранью которого стал «Город Градов» — написанная в духе Салтыкова-Щедрина сатира на советскую бюрократию.
За безжалостную ядовитую картину автору от советской критики тоже досталось («Андрей Платонов смотрит на бюрократизм с полной безнадежностью, ибо считает, что бюрократизм породила сама „советизация как начало гармонизации вселенной“»), но своеобразным ключом от ворот мертвого города за рекой может служить один из предпосланных «Градову» эпиграфов, очевидно сочиненный самим Платоновым и приписанный им некоему Прохору Годяеву, мыслителю XVII века: «Чем больше обещает юность в будущем, тем смешнее она в настоящем».
О чем идет речь, кому адресован этот эпиграф, казалось бы, напрямую ни с кем из героев не связанный? Его можно отнести к молодой советской республике, которая смешна своим бюрократизмом, канцелярщиной, ложью, бестолковщиной, прожектерством, воровством («…сколько ни давали денег этому ветхому, растрепанному бандитами и заросшему лопухами уезду, — ничего замечательного не выходило»), смешна своими гримасами, случайными чертами, и автор, не пытаясь их стереть, а подчеркивая, обнажая, дает волю иронии и сарказму. Чего стоят такие выпады: «…чтобы построить деревенский колодец, техник должен знать всего Карла Маркса» или вычеркнутый редактором фрагмент речи Шмакова на бюрократической пирушке: «Мастеровой воевал, а чиновник победил!»
Но за ними, поверх них все равно проглядывает, угадывается великое будущее или, точнее было бы сказать, жажда великого будущего советской державы, и такой эпиграф не столько объяснялся намерением сатиру смягчить, но прежде всего он не противоречил мировоззрению Платонова, человека преданного не только стране, но и до определенной поры тому политическому строю, который в ней восторжествовал.
Платонов, в отличие от многих своих современников — писатель, состоявшийся не вопреки либо независимо от социализма, а благодаря ему, и он это хорошо осознавал — недаром самая трагическая из его повестей «Котлован» заканчивалась послесловием, писавшимся отнюдь не по конъюнктурным соображениям, но искренне, от сердца: «Автор мог ошибиться, изобразив в виде смерти девочки гибель социалистического поколения, но эта ошибка произошла лишь от излишней тревоги за нечто любимое, потеря чего равносильна разрушению не только всего прошлого, но и будущего». Точно так же и в «Городе Градове» платоновский сарказм диктовался не злопыхательством, не ненавистью к советскому строю, а обостренной, болезненной любовью, требовательностью и страхом за него.
«Не желчь бьет ключом из его произведений, а тоска, нетерпеливая тоска по социалистической жизни, понятая им не через организацию, а через мечтательность», — говорил по схожему поводу о творчестве писателя симпатизировавший ему критик Николай Замошкин на творческом вечере Андрея Платонова во Всероссийском союзе советских писателей 1 февраля 1932 года, а другой платоновский сторонник и тоже критик, Яков Черняк, в неопубликованной статье «Сатирический реализм Андрея Платонова» заключал: «Даже комическое, даже „злое“ в его повести звучит только под куполом нашей эпохи, только в круге наших идей и чаяний».
Все это так (хотя удержать Платонова под куполом социализма все равно что запереть ветер), но, с другой стороны, странно было бы говорить о юности страны с тысячелетней историей, тем более что автор укорененность Градова в истории России подчеркивал на протяжении всего повествования, начиная с первых строк («От татарских князей и мурз, в летописях прозванных мордовскими князьями, произошло столбовое градовское дворянство, — все эти князья Енгалычевы, Тенишевы и Кугушевы, которых до сих пор помнит градовское крестьянство…») и заканчивая прямыми историческими параллелями и аналогиями, которые в окончательный текст не вошли. В платоновском замысле присутствовал, например, Ленин как «новый Иван Калита, с той разницей, что тот собирал княжеские клочья безмасштабной московской Руси, а Ленин собирает клочья всего растрепанного империалистического мира; но сложить эти клочья можно в единственную сумму — социализм».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});