После ее смерти, портрет достался моей матери. Она его берегла, но, когда в 1921 году она, мой брат и я, после расстрела отца, тюремных злоключений, борьбы и страданий, поочередно пробрались из России в Польшу, портреты остались в Киеве на произвол судьбы. Я иногда надеялся, что в старости увижу их в каком-либо музее, в освобожденной от большевиков России.
Летом 1942 года я набрел в берлинском "Новом Олове" на объявление некий Коваленко извещал, что в Киеве, на Фундуклеевской, им открыта антикварная лавка. Я вспомнил портреты - военный разгром первой русской столицы мог их забросить к старьевщику... Вспомнил, но искать не стал. Слишком много было других забот, но почему не спросить о Коваленко человека, побывавшего в Киеве?
В. А. Флерова-Булгак открыла дверь, впуская посетителя. По привычке, я поднялся навстречу. К столу подошел моложавый блондин, гладко выбритый, незаметно седеющий. Взгляд серых глаз был пристальным, но, в то же время, не совсем спокойным. Лицо - не русское, но и не тонкое, какое-то, мелькнула мысль - "не баронское"... Да, не баронское, но все же балтийское, не то эстонское, не то латышское... Крепкое, волевое крестьянское лицо... Нет, не похож этот барон на родовитого потомка тевтонских рыцарей, но мало ли какая кровь течет в баронских жилах... Отмахнувшись от первого впечатления, я спросил:
- Womit kann ich dienen?
- Могу ли говорить по-русски? - ответил гость.
- Конечно... Садитесь, пожалуйста...
Он сел. Нас разделял письменный стол. Большие окна бросали в комнату яркий свет. На посетителе был темный, синий пиджак. Галстук, не в меру пестрый, показался безвкусным. Внимание остановилось на рубашке.
На первый взгляд - одна из тех дешевых мужских рубах, которыми до войны была завалена Европа, но - как странно - косые, четко простроченные швы поднимаются на груди от пуговиц к плечам... Такая вещь не могла быть куплена в Берлине! В безобразных швах почудилось советское клеймо.
- Чем могу служить? - спросил я вторично. {175} Барон заговорил о деле: он - проездом в Варшаве; счел долгом побывать у председателя Русского Комитета; у него - хорошая торговая связь с Киевом; ему хочется наладить отношения с русскими купцами в Варшаве: может быть, кто-нибудь воспользуется возможностью выгодного вывоза варшавских товаров в Киев... Я прервал:
- Комитет не занимается торговлей... Русских купцов в Варшаве немного, да и как торговать? Граница заперта на семь замков, а привозить из Киева в Варшаву нечего...
Гость не сдался. Торговля с Киевом сулила, по его словам, большие барыши. Население Украины нуждается во всем. В Киеве нет ниток, иголок, мыла. Взамен можно привезти серебро и фарфор, которого там сейчас столько в комиссионных лавках.
- В комиссионных лавках? Кстати, барон, знаете ли вы в Киеве антикварный магазин Коваленки?
Барон смутился:
- Какого Коваленки?.
- Того, что на Фундуклеевской... В "Новом Слове" было его объявление...
Барон казался растерянным; затем, как бы вспомнив что-то, негромко, но отчетливо сказал:
- Коваленко, это я...
- То есть как?
- Очень просто...
Запутанный рассказ был неправдоподобен. Отец барона - Коваленко - был, по его словам, агрономом и управлял до революции имениями Скоропадских. Мать, урожденная Мантейфель, была остзейской немкой. Сам барон родился в России, никуда до войны не выезжал, был многократно арестован большевиками, сидел в тюрьмах, скрывался, служил бухгалтером в кооперативах...
- Все это хорошо... Но почему же вы барон Мантейфель?
- Собственно говоря, моя фамилия - барон Коваленко фон Мантейфель... Вы, вероятно, знаете, что Розенберг позволил на Украине тем, в чьих жилах течет немецкая кровь, не только стать немецким подданным, но и принять немецкую фамилию, в данном случае - фамилию матери...
- И титул?
- Да, и титул.
[Image009]
{176} Это было сказано твердо, но "человек, побывавший в Киеве", больше меня не занимал. Передо мной был явно самозванец, вероятно - аферист. Я сухо его оборвал, заметив, что разговор затянулся.
- Если вам угодно войти в сношения с русскими фирмами в Варшаве, обратитесь к Борису Константиновичу Постовскому.
Я назвал члена правления, который ведал в Комитете помощью русским промышленникам и купцам.
- А нельзя ли найти ход в украинские фирмы?
- Не знаю... Спросите Бориса Константиновича...
Вероятно, в моем голосе прозвучало нетерпение. Гость это заметил и встал. Я позвонил:
- Проводите барона...
Дня через три, встретившись с Постовским, я спросил:
- Видели Мантейфеля?
- Нет, он у меня не был.
"Новое Олово" сообщило, однако, что Александр Коваленко назначен киевским представителем газеты. Следовательно, в Берлине он, очевидно, побывал.
Август 1944 года был в Берлине сухим и душным. Малейшее движение воздуха поднимало тучу едкой известковой пыли. От развалин пахло трупами и газом.
Город еженощно подвергался воздушной бомбардировке.
Англичане и американцы прилетали словно по точному расписанию - в десять вечера и после полуночи. Больших налетов не бывало, но появление неприятеля держало город в напряжении. До второго отбоя никто не ложился.
В эти вечера я часто бывал у Василия Викторовича Бискупского (Генерал-майор Василий Викторович Бискупский, был в 1932-1945 г.г. в Берлине начальником Управления делами российской эмиграции в Германии.). Ему тогда что я узнал, со всеми подробностями, три года спустя, после его смерти угрожала страшная опасность. Арестованный по делу о покушении на Гитлера бывший германский посол в Риме Ульрих фон Гассель записал в дневнике разговор с Бискупским, не пощадившим Гитлера и Розенберга. Вдове фон Гасселя удалось, после казни мужа, переправить дневник в Швейцарию, где он был издан после войны, но в это последнее берлинское военное лето жизнь Бискупского висела на волоске.
По воспитанию, по привычкам, по душевному складу он не был и не мог быть заговорщиком. Конспирация с ее {177} своеобразными законами претила его природе - консервативной, с оттенком барской лени. Он не участвовал, да и не мог - как русский - участвовать в заговоре, который, в случае удачи, должен был дать Германии новое правительство, но заговорщиков знал, с ними встречался и связывал с их успехом надежду на то, что немецкий парод не совершит самоубийства, освободится от Гитлера и Розенберга. После 20-го июля расплата за неосторожное общение с заговорщиками грозила ему ежеминутно, но, чувствуя мою тревогу за него, он отделывался шуткой.
Дом № 112 на Кантштрассе, где он временно приютился после разрушения прежнего жилища, был островом в море развалин. В маленькой комнатушке негде было сесть. Телефон стоял в передней. Все, чем Бискупский дорожил и, в частности, его архив, хранивший любопытнейшие сведения о первых покровителях Гитлера, сгорело в доме № 27 на Блейбтрейштрассе, где с 1934 года находилось Управление делами российской эмиграции в Германии. Этот пожар избавил его от бремени, которое забота о вещах накладывает на человека. Смертельная опасность избавила от страха перед смертью.
О сгоревшем имуществе он говорил с усмешкой. С такой же усмешкой, за которой мне чудилась грусть, вспоминал очень близкого к нему человека, который после первых больших налетов на Берлин не выдержал испытания и, под предлогом лечения, променял столицу на безопасный провинциальный городок:
- Бедняга не любит сирен...
Он сам относился к их вою стоически. Неторопливо, продолжая начатый разговор, собирал шляпу, палку и пальто - "новых, ведь, при нынешних порядках не купишь" - спускался в подвал и, сутулясь, прислонялся к стене.
Во время налетов, не обращая внимания на взрывы, Бискупский рассказывал - а он был отличным рассказчиком - один забавный или любопытный случай за другим. Вспоминал Петербург, свой полк, трунил над бывшим гетманом Скоропадским, говорил о Кобурге... Варшава и ее жизнь в годы немецкой оккупации были предметом его неиссякаемых расспросов. Многое казалось ему непонятным, почти невероятным. Он удивлялся, смеялся, хвалил эвакуацию русских варшавян и новых беженцев из России, которых Комитет, за пять дней до польского восстания, вывез в Словакию. Спрашивал меня:
- Как вы это сделали? {178} Однажды, я рассказал ему появление странного барона, ставшего киевским представителем "Нового Слова". Бискупский встрепенулся. Каждое упоминание этой газеты его задевало. Он ее не любил, а она платила ему тем же. Я ждал от него обычного, гневного отзыва об ее редакторе, В. М. Деспотули, об его немецком покровителе Георге Лейббрандте, но Бискупский, на этот раз, ограничился вопросом:
- А знаете ли вы, кем был в действительности Коваленко?
- Нет, не знаю... - Напрасно... Вы пропустили случай к нему присмотреться... У вас в Варшаве побывал сам знаменитый Опперпут...
- Как, Опперпут? Тот самый, времен Кутепова и Треста?
- Да. Тот самый... Мне рассказал X., а ему карты в руки во всем, что касается Киева при немцах... Так вот, по его словам, немцы в 1943 году раскрыли в Киеве советскую подпольную организацию. Ее начальником был не то капитал, не то майор государственной безопасности, нарочно оставленный в Киеве для этой работы. Его арестовали. Постепенно размотали клубок. Установили с несомненной точностью, что человек, называвший себя в Киеве Коваленкой, побывавший в Варшаве, как барон Мантейфель, и пользовавшийся, вероятно, и другими псевдонимами, был, в действительности, латышем, старым чекистом Александром Уппелиншем, которого все знают под фамилией Опперпута...