Я стою на пороге дома.
Мама открыла двери, словно ждала.
. . . !
25. "Собирать урожай, не запахав поле"
Из того моря, что искрилось миражами, я тоже выплыла. К счастливым берегам. Дом. Друзья.
Никакого осуждения. Словно вина моя погашена самим возвращением. Только один знакомый-писатель, с кем мама беседовала, стараясь разобраться в моих "богемных настроениях", только он, встретив меня, принялся порицать и отчитывать, и сильно обижался, словно я не вписывалась в какую-то его молодежную повесть, скучно так... и так далеко...
А в душе моей пел праздник.
Это была, наконец, остановка, на ветреном моем пути, облегчение. Вовсе не то, смятое, изможденное, дождавшееся прощения, нет, вины словно и не было. Я парила на месте, в световом столбе, очищенная от движений, от судорожного махания крыльями, этак зависла в благостной беспорочности... Плавно опадала на землю.
Нам, разгульникам, в таком состоянии - один шаг до святости...
И здесь, на земных расстояниях, мне открылись обык-новенные вещи. Мои сверстники, студенты, оказалось, многие переболели той же болезнью, то есть хотели все бросить и убежать. Не столь уж близкие, останавливали меня, расспрашивали, но не вязь приключений бередила их душу, они спешили поймать меру своих возможностей, выложить-обговорить свои симптомы, прикоснуться ко мне - паломнице, взявшей и поломавшей торный путь. Сколько невыраженных реализаций, оказалось, я носила с собой...
До этого из университета уходили не возвращаясь...
Наш друг Юрка Захаров (Захарка, Мордоляпа), тот, что любил грезить перед огромной пустой плоскостью, Захарка уже года полтора болтался в нашем общежитии, без дела, просто так. Из строительного института его выгнали, да он и не собирался быть архитектором. Он хотел рисовать. Вернее, он все еще хотел мечтать о том, как можно бы много чего нарисовать. Но домой не уезжал. Прибился к нам по дружбе. Однако и со мной не побежал. Кажется, ему довольно было моих пересказов. "Князь Сокольской" сильно его зацепил.
- Я же все это сам понял! - а голос у Захарки всклокоченный, такой восторженно-восклицательный от своих откровений, особенно когда весь в мученьях:
- Я понял шкурой своей! Вот этой замурзанной курткой, что в кожу вросла! Я все хотел на поверхности удержаться, гэ в проруби! А понял, что надо пасть на самое дно! А тогда уж от жесткого, от твердого оттолкнуться и выпрыгнуть из пучины!
Он с полгода еще вязко оседал на дно, наш Мартин Иден, курил огромные "козьи ноги" из наших окурков, однажды признался, что курит не взатяг.
Уехал. Учился в Алма-Ате, бросил, малевал по колхозам "въезды", фанерные такие арки на дорогах. Дома у него, в Пржевальске, мы потом съездим в гости, висит на стене его детской кисти замечательная картинка: девочка с парнишкой на руках бежит по мостику, оглядывается, сейчас гроза грянет... с известной репродукции.
А на прощанье он мне сказал:
- Ну и пусть! Кто-то же должен быть неподвижным, чтобы видеть, как движутся остальные. "Время вынашивает перемены"! - я где-то читал. А может, мы вот такие никудышные собой заслоняем западни, чтобы другие не пропали!
Мы в те поры очень дружны были с Захаркой - просветленные греховодники. И весьма начитаны.
Я, к слову, тоже вычитала фразу древнего мудреца:
"Собирать урожай, не запахав поле".*
Фраза поразила мою беспечность, уже попавшую в набитое русло ортодоксальной морали: "Что посеешь, то и пожнешь", с хитроватой развилкой: "Не подмажешь, не поедешь" (смотри поговорки народов мира).
"Не запахав"... Как это? И еще из комментариев:
"В пахоте, уже в ней заключен голод", то есть расчет, выгода. А где же выгоды не ищут? Когда, я знаю. Вот сейчас. Все утратив в бегах, я научилась выгоды не искать. И поля не запахав, обретают урожай на поле дружбы.
Мои друзья. Тогда они все были рядом.
На этом поле могут прорасти и беспорочность, и беспринципность, и порука, ..., - витиеватые гирлянды щекотных слов, густые и неоднозначные, как наши события, которые рядом и сплошь сплетаются в наши общие события, хотя запомним мы их по-разному, да и то все больше пустяки какие-нибудь. Так память почему-то не может собрать в единое черты близких людей, но выхватит поворот, жест, или вдруг родинку на подбородке, ...,
Исключая Бойкова или Бовина, - многие так и думают, что это два человека. А он один, весь, и похож на свой Автопортрет, целиком, со своими стихами, "китайскими мудрствованиями", живописанием прямо из тюбика, математическими конструкциями, вместе с пимами и тюбетейкой, и с жилеткой при галстуке, вместе с бородой, которая то есть, то нет ее...
Бовин всегда - Автопортрет,
который, кстати сказать, вполне безбедно жил в доме Серба, пока мы с Бойковым путешествовали, принимал гостей, разглагольствовал там перед кукушкой из часов...
А сейчас он живет в моем доме и в моей душе, и главная черта Автопортрета - его присутствие.
А вот Горбенко всего каких-то года три-четыре носил лысину, но внутреннее зрение раньше всего поспешит подсунуть его победоносную голую макушку, или еще крупные восхищающие зубы. Они даже клацали в страсти песенного рева, хотя не все же время он пел, и сам-то любил петь тихо, с душой... Но фрагмент из Щелкунчика не был бы полон без коварства и без любви...
Мы тогда любили гадать по книжкам, чаще по "Япон-ской поэзии". Горбу как-то выпало:
"Камнем бросьте в меня,
ветку цветущей вишни
я сейчас обломал."
Он аж присел, словно его за руку поймали.
На всю жизнь запомню этот его доверчивый испуг. Чего, казалось бы, особенного? Исповедальные наши разговоры бывали куда-а сложнее, и сломанных веток не перечесть, и камнем в него мы - друзья бросали, и чуб он вырастил, и зубы теперь блещут из бороды. Мы ссорились и расходились, не очень надолго. Это он меня побудил придумать "защитную фразу", - дескать, о близких людей нужно много раз обломаться, чтобы принять их. "Не принять", даже в мыслях не было. А критерий какой?
Да простой - любовь.
Так доверчиво пугаются только когда любят.
Опять же, - непреданного и не предать, - эту фразу я тоже придумала.
А Славка Сербин, верно, даже не помнит того штриха, что для меня сделался главным. Они тогда с Элкой были женаты. Сам он любит о себе пройтись: "Я был женат несколько раз, и всегда удачно". Так вот, их дом был нашей явочной квартирой в Городке. И являлись мы туда в день по несколько раз. Двери не запирались, и стерегла дом кукушка в часах.
Случилось так, что мы с Нинкой Фицей и Сонькой - здоровенные дуры, впали в "запой". Дело в том, что мы подвели одного человека, потом он нас утешит, что дело-то выеденного яйца не стоит. Однако, надрыв был. День ли, ночь ходили мы по Городку, пели и плясали, и пили без удержу, хотя при этом сдавали экзамены весьма успешно. Нас охотно зазывали на пьянки-гулянки. Начало лета, Городок стоял нараспашку. Однажды мы завернули к Сербам. У них стола не было, стелили на полу клеенку и все сидели кругом. Для нас, оказывается, уже несколько дней держали суп на случай "покормить". Остановить-то нас все равно было невозможно, а места у клеенки нам обозначили домашними тапочками, чтобы никто другой не занял. Мы не разрыдались и бед своих не вывалили на плечи друзей, понуро похлебали супа.
Всяко потом бывало. А Серб и тогда уже поглядывал Старым Паном. Позже около его жилого пня многие Золушки теряли свой башмачок. Мой где-то там в чулане тоже хранится, среди прочего хлама, на случай, - вдруг опять заверну отведать щей.
А может быть, в другой раз я и другой совсем эпизод вспомню, как тоже главный, постеснявшись вслух и напрямую произнести слово "верность".
Дом Сербов в Городке, мой в Городе - вот наши штабы. Мы их "держали" со всей выпавшей ответственностью. Я, например, провожала и встречала всех приезжающих, для чего специально ехала в город. Мне было куда привести, к маме, конечно. Хотя мама порой удивлялась, как это парни позволяют девчонке одной тащиться ночью на вокзал.
Генка Прашкевич тогда часто ездил в Тайгу к родителям. Он, в те поры, - минорный "Изысканный жираф", влюбленный в мою подружку, не столь безнадежно, как было необходимо для его стихов под псевдонимом, который мы ему даровали, увлеченные "полузабытыми" поэтами. Я неизменно провожала его и, оказывается, целовала на прощанье, о чем совсем забыла. Это уж он на всю жизнь сохранил, как признался позднее, ощущение мягких лошадиных губ касанием в пол-лица.
Конечно, мы должны были однажды запровожаться, тут ведь довольно искры. Поехали?
И поехали. Он показывал мне Тайгу с виадука. Во дворе у них бегал на веревке коварный пес Фингал, который в будочку по нужде пропускал, а чтобы обратно, - его приходилось долго уговаривать. Но имя его, как на грех, выпадало из памяти: Волдырь! Синяк! Шишка! Ну пожалуйста... Болячка чертова!
Дома у Генки была этажерка с заветными книжками, не все, может, безупречно собственные, но зачитанные самозабвенно.