До сего момента на лице и в словах моих изображалась одна холодная строгость, я искал случая закипеть гневом и окончательно уже сразить надменность польскую. Случай предстал в виде наглого пузоносца с чистеньким пенсне на носу, и «безобразие» моё достигло красоты идеальной…
– Порешу на месте! В медикаментах закопаю! Касторку банками жрать заставлю, пиявками закормлю, корпии из-под мышек понавыщипываю, до старости с пластырями перцовыми в сортир ходить будешь! А ну, любить на моих глазах Россию-мать и Александра Первого!
Аптекарь побледнел, как склянка магнезии, и рухнул на колени, целуя землю на том, что к двенадцатому числу, то есть ко дню рождения русского императора, окна дома своего украсит картиной совершенно противного содержания. Вроде как бы двуглавый орёл российский неспешно ощипывает перья не только с французского и польского, но и вообще со всех геральдических орлов, вместе взятых. А если «пан партизан» пожелает, то в ощип пойдут и львы, и грифоны, и единороги, и даже китайские драконы почешуйно! Последнее я милостиво отменил, сохраняя меж тем брови суровыми и неприступными…
К вечеру, утомясь неистовствами своими, дал приказ смотреть в оба, а сам ушёл на квартиру, горя желанием отоспаться и, может быть, получить во сне очередное благословение прапрапрапрадедушки. Однако же в пустующий дом, коий определил я притоном своим, не замедлили появиться «отцы города». Да не одни, чтоб их…
* * *
Как сейчас помню, это были старый граф Валицкий, в военные предприятия не ввязывавшийся исключительно от трусости и скупости, и венгерский выходец господин Рот. Первого Храповицкий вытолкал взашей вследствие какого-то меж ними спора насчёт того, кто съел фураж и провиант. А второй, получа позволение, вползал в комнаты, отмеченный голубой польской лентой, в башмаках и со шляпой под мышкой. Наглец выпрашивал у меня помилование от разорения, ввиду того что я ношу бороду и командую казачками!
В горьком смехе наслаждался я его боязнию, но в конце концов дал письменное заверение, что мы – партизаны, а не грабители. Старец печально вздыхал, безуспешно пытаясь на пальцах уяснить разницу, и был выведен хихикающими в усы донцами. Я же, наскуча пустыми разговорами, направил стопы свои в горницу, где и намеревался предаться долгому, бесстыдному сну…
В помещеньице царил полумрак, чуть потрескивал польский камин, а на широкой кровати под медвежьими шкурами меня ожидал преприятнейший сюрприз! Свернувшись калачиком, в одной нижней рубашке, на меня испуганно вытаращилась испуганная полька… Из глубины её огромных синих глаз я ещё как-то выплыл, а вот в разрезе декольте утонул бесповоротно!
– Кто вы и зачем находитесь в моей постели? – дрожащим голосом вопросил я, в глубине души страшно боясь, что она просто ошиблась дверью.
– То я пришла до пана полковника…
– М-м… ну, положим, ещё подполковника, – закручивая ус, поправил я, внутренне сетуя на то, что именно сегодня пренебрёг баней.
– Пшепрошу, я не бардзо добже розумию мову Руссии… Мой отец, пан Валицкий, повелел быть здесь, бо вы не гневачь на Гродно…
– Что?! – обомлел я.
– То прэзэнт для пана.
Она спрыгнула с кровати, бледная, как простынь, и совершеннейше обворожительная в тончайших кружевах. Но сердце моё замерло, ибо глаза прекрасной польки были прикрыты, а из-под ресниц катились крупные слезы.
Так вот что удумали благородные отцы города! Вот она, хвалёная польская гордость! Из-за своего безудержного гонора и спеси готовы скорей поспешно бросить собственную дочь на ложе победителя, чем рисковать расстаться хоть с частью бесчинно нажитых богатств. Невинную девицу отдали на растерзание грозному партизану, словно бедную Марию Валевскую, против воли своей покорствующую похоти Наполеона…
– Вам нечего бояться, сударыня, слухи о разнузданности русских гусар сильно преувеличены. Вас никто не тронет…
– Я не сподоба вам? – испуганно вытаращилась она. – Но то неможливо… то скандаль!
– А уж для меня какая конфузия… Только нашим не говорите, засмеют, – тяжело вздохнул я, привычно расстилая бурку у камина. – Батюшке своему скажите, что-де «северный варвар» остался вами весьма доволен.
Счастливая девушка мгновенно вытерла кулачком слезы и нырнула под медвежьи одеяла, укрывшись до подбородка. Её восхитительно синие глаза были полны самой изысканно глубокой благодарностью.
– Естем бардзо дзенькуэ, пан Давидовский…
– Можно просто милый Денис Васильевич, а позвольте полюбопытствовать ваше имя?
– Мартиша… – тихо ответила она и, вздрогнув, обратила взгляд к потолку. – Вы чуете, шумливо зверху? То ваши врази…
– Нас подслушивают?
– Та, пан, то так…
– И что же эти извращенцы хотят услышать? – усмехнулся я. – Ладно, не отвечайте, сам догадаюсь. Бедряга!
В дверь без стука влез красный от принятого нос отчаянного вахмистра.
– Всегда здесь, Денис Васильевич!
– Слушай, ты, растратчик общественных средств… Вот только побожись, что не на них пил, убью за враньё!
Бедряга икнул, но спорить не стал, всем видом изображая готовность искупить вину.
– Найдёшь тех, с кем бражничал, посадишь вот здесь, за дверью, и будешь орать, как тебе хорошо!
– Что, прям так и…
– Угу, прямым текстом, запоминай: «Да, да, любимая! Ещё быстрее! Седлай меня, крошка!» – и ещё, пожалуй, эдак фальцетом: «Матка Бозка, Матка Бозка, Матка Бозка!»
– И долго орать? – всё поняв и не вдаваясь в лишние вопросы, уточнил мой боевой друг.
– Сколько выдержишь, но уж в любом разе никак не меньше часа.
– Импровизации по обстоятельству, хором?
– Валяйте!
Пусть Мартиша скажет завтра папеньке, что обольстила не только Дениса Давыдова, но и всех его ближайших офицеров. Если старый пень не удушится с позору, я ему сам всё выскажу в особо доходчивых выражениях…
Обернувшись и прикрыв за собой дверь, с лёгким разочарованием заметил я, что юная полька спит сном праведницы и дыхание её, свежее, словно шёпот ручейка, вдохновляет разве что на новые стихи, но уж никак не на грешные мысли. Строки складывались сами собой и в свете тлеющего камина убористым почерком ложились на бумагу:
Довольно… я решён: люблю тебя… люблю.Давно признанию удобный миг ловлю,И с уст трепещущих слететь оно готово.Но взглянешь ты – смущаюсь я,И в сердце робкое скрываю от тебяВсё бытие мое вмещающее слово…
Вообще-то про «сердце робкое» это я романтической аллегории ради написал, чтоб девушке приятнее было. С робким сердцем много не напартизанишь, а вот поди ж ты, мы ведь живы до сих пор… Все близкие друзья мои, боевые соратники, с коими в тот достопамятный день уходил от Бородина в леса, под Вязьмой и Калугой. Те, кто защищал мою спину в бою, кого я спасал от позора (два рисунка тамбурмажоров у меня преотличнейше сохранились!), с кем делил остатний сухарь и последний глоток водки, спал, укрываясь беззвёздным небом, и летел на врага не за честь и награды, а лишь из неумолимой любви к Отчизне…
– Да, да! Нет, нет! Ещё, ещё! – надрывались три голоса за дверями, но светлый сон уже смыкал мои ресницы. Завтра встану пораньше и опять поляков распатроню! Уснул с улыбкой на лице, предвкушая новые бесчинства. С мыслями о них же и проснулся…
Мартиша Валицкая исчезла, оставив в память о себе лишь тонкий аромат французских духов польского производства. Надеюсь, её папенька полностью удовлетворён стараньями Бедряги со товарищи. Кстати, он сам и двое простых гусаров нашего полка до сих пор так и спали за дверями, наоравшись за ночь…
Велев призвать весь кагал, я обстоятельно выслушал каждого, кого наградил, кого и поругал, но в целом был доволен их действиями. Мне указали адресок местного ксёндза, который говорил похвальное слово Наполеону при вступлении неприятеля в пределы России. Сего словоохотливого дедулю мы с казаками отловили в его же собственном храме, и вплоть до самого вечера он у нас нараспев крыл французов польским матом, в промежутках превознося до небес императора Александра, всю русскую армию и в особенности Ахтырский гусарский полк.
Донцы вперемежку с евреями разъезжали по городу, не позволяя сборищ свыше пяти человек. По отдельному предписанию были опечатаны все магазины, и сумрачные поляки безуспешно пытались опохмелиться. Попутно я повелел открыть греко-российскую церковь и восстановить в ней богослужение.
Двенадцатого числа, в день рождения государя, приказал освещать весь город салютами, беспрестанно звоня в колокола на протяжении суток. Перепуганная шляхта была вынуждена всё исполнять в точности, что разрывало с досады поляков (последствия «разрывов» были видны повсюду и обладали малоэстетической зрелищностью). Надо было видеть их искажённые плохо скрываемой ненавистью лица. Принуждённые против воли прославлять и царя, и народ российский, они едва не плакали, вместо владычества над Россиею исполняя предписания жидовского кагала!