в пустой даче и, когда их хотели арестовать — стали отстреливаться. По телефону вызвали из Москвы жандармов и солдат. Убили нескольких из них, убили жандармского офицера и ранили начальника охраны — полковника. Между садиком и дачей, в которой были мы, не то небольшой пустырь, не то двор. Низ дачи освещен изнутри — даже видна лампа на столе сквозь разбитые окна.
Пришли еще солдаты и тоже стали сзади нас. Снова дали залп по крыше, целясь в слуховое окно. Ответа не последовало. Стрельба прекратилась, и без выстрелов еще жутче стало.
— Что-то они затеяли, может, бомбы, — слышу шепот сзади меня.
Все стихло. Внизу дачи, как видно в окна, никого нет. Спрашиваю, стреляли ли из нижних окон и из дверей, получаю уверенный ответ:
— Нет, только из одного слухового окна с чердака.
Соображаю, что двор между мной и дачей не находится в полосе обстрела, — с чердака только можно стрелять вдаль, не вылезая из окошка.
Взглядываю на часы — половина второго. Опоздал в редакцию, весь заряд пропал. Решаюсь на исследование и вдвоем с каким-то оборванцем перебегаю дворик, заглядываю в окна, лампочка жестяная на столе, темнота в следующей комнате, где входная дверь и полная тишина. Ни звука. Подбегает к нам жандарм и двое солдат.
— Ну что?
— Да ничего не слыхать! Наверное, всех перебили.
— Еще бы, крыша как решето!
К нам присоединяется местный житель в железнодорожной фуражке и вынимает из кармана электрический фонарик.
Мы обходим с другой стороны. Рванули дверь — отворилась. Это сени, приставная лестница на чердак.
Прислушиваемся — ни звука.
К нам начинают присоединяться полицейские и солдаты.
Железнодорожник с фонариком поднимается по лестнице и тотчас же спускается.
— Там никого нет. Да я близорук — плохо вижу, только там тихо.
Беру фонарик, поднимаюсь. Никого. Гляжу дальше — у борова трубы лежит ничком человек, и луч фонаря осветил руку с зажатым в ней браунингом.
— Убитый лежит, — говорю я и передаю фонарик жандарму. А в это время оборванец как кошка взбирается по лестнице и исчезает на чердаке. Жандарм ждет с фонариком. Через минуту оборванец кричит сверху:
— Там убитые!
Быстро слезает и прямо к двери, но поскальзывается, и из-под его отрепьев падает на пол браунинг. Жандарм и двое каких-то уже наверху кричат:
— Только один убитый, больше никого нет!
А у двери шум. Там задержали оборванца.
— Вот он! Пистолет у него!
— Держи анархиста! Вот он, этот стрелял!
Жандарм спускается и заявляет, что там только один труп, а около него несколько браунингов.
— Уйти некуда, один только и был!
Я бегу на станцию, может, на счастье, поезд застану. И застал. Через десять минут наш экстренный поезд, погрузив четверых раненых, отправляется в Москву.
К самому отходу успел прибыть фельдшер, который мне уже дорогой рассказал, «что смехота вышла». Поймали анархиста с браунингом, а он оказался местным пьяницей, у убитого револьвер стащил да и попался. Его узнали местные жители и отпустили. Он сознался, что украл браунинг у убитого.
* * *
Без четверти четыре я был в редакции, замерзший и в одной калоше, другая осталась в сугробах. Полосы газеты были сверстаны, у вкладного листа одна полоса сверстана, а другая еще в машине. Через полчаса моя корреспонденция в целую колонку уже стояла в полосе, нумер вышел в свое время.
Актер Далматов
В. П. Далматов — слишком крупная величина; это знают Петербург, Москва и вся интересующаяся театром Россия.
Мое первое знакомство было с ним в Саратове, в саду Сервье, в 1876 году, когда он играл первых любовников, а я был на маленьких ролях. Большой франт, ухаживатель и беззаботный гуляка с товарищами, Василий Пантелеймонович был общим любимцем.
Там же, в саду, он обратил на меня внимание, и мы подружились. Вскоре после этого я ушел на войну, и это мое решение поразило Далматова.
Во время моего пребывания в действующей армии Далматов очень заботился обо мне, писал и посылал разные вещи: фуфайки, чай, табак, конфеты и деньги, и все звал к себе служить. После кампании, тотчас после возвращения из Турции домой, я от него получил письмо (5 октября 1878 г.), в котором он поздравлял меня с благополучным окончанием кампании и приглашал к себе служить в Пензу, где он антрепренерствовал.
«Мне говорили, что вы уже получили отставку, если это так, то приезжайте ко мне трудиться… Я думаю, что отец доволен вашим поступком (я ушел на войну охотником), мне кажется, что он вполне заслуживает признательности и похвалы. Что же касается меня, то, в случае неустойки, я к вашим услугам; хотя я и вновь обзавелся семейством, но это нисколько мне не мешает не забывать старых товарищей…»
Таким Василий Пантелеймонович остался и до конца жизни: он помнил и любил товарищей-артистов и помогал им без отказа, часто не имея ничего сам.
Служа в его труппе в Пензе, куда я приехал после вышеприведенного письма, я насмотрелся на его отношения к актерской братии. То и дело приезжали или, может быть, вернее, приходили разные Крокодиловы-Вельские, Таракановы-Вяземские, и каждому давались деньги добраться до Москвы или до другого какого города. А если объявлялись бывшие сослуживцы — брал Василий Пантелеймонович к себе на службу, переполняя труппу. Авансами разоряли — но отказать не мог никому.
Сняв театр в помещичьем городе Пензе, Далматов сразу вошел в высшее общество, тогда еще проедавшее остатки своих барских имений. Губернатором был А. А. Татищев, покровитель театра, и во главе интеллигенции стоял адвокат В. П. Горбунов, страстный любитель сцены и великолепный актер-любитель. Около губернатора и Горбунова образовались два кружка любителей театра, и Далматов в том и другом кружке пользовался уважением и почетом. Театр помещался в доме Л. И. Горсткина, старого барина в полном смысле слова, имевшего свою постоянную литерную ложу и посещавшего иногда даже репетиции. Горсткин, долго вращавшийся среди избранного общества Петербурга и Москвы, приятель знаменитостей столичных театров, целыми часами просиживал с Далматовым в своем, Горсткинском, кружке пензенских театралов.
Все это вместе дало возможность Далматову высоко поставить театр в Пензе и давать лучший современный репертуар при великолепном исполнении. Сам он играл первые роли в комедиях, но так как в репертуар входила и оперетка, то Пенза Далматова видала в «Птичках певчих» — губернатором, в «Жирофле-Жирофля» — Мурзуком и Агасфером — в жесточайшей трагедии Висковатова «Казнь безбожному», состоявшей чуть ли не из 27 картин с умопомрачительными заглавиями.
Я хорошо помню трехаршинную афишу, испещренную огромнейшими буквами рубрик и кончающуюся так:
КАРТИНА