Иными словами, Парамонов против запретов и преследований.
Против «гомосексуальной» метафоры русской культуры можно высказать те же возражения, что и против «мастурбационной».
1. Распространенность гомоэротизма (специально беру самое широкое, расплывчатое понятие) среди российских интеллектуалов была не выше, чем среди английских, французских или немецких, а в художественной литературе и искусстве Запада он, пожалуй, представлен даже больше.
2. Стратегии решения личных сексуальных проблем у россиян и у европейцев XIX в. более или менее одинаковы, а о степени распространенности каждой из них трудно судить из-за отсутствия эмпирических данных. Кстати, сублимация и репрессия – не одно и то же.
3. Поскольку гомосексуальность преследовалась в России слабее, чем в англосаксонских странах и в Германии, не исключено, что психологически она могла быть менее «репрессированной». Многие люди ее скрывали, но внутренне принимали (статистически, за рамками отдельных психобиографий, каждая из которых уникальна, проверить это невозможно).
4. Любая подавленная сексуальность, как и многие другие обстоятельства, например религиозная или национальная дискриминация, повышает чувствительность индивида к социальному неравенству и несправедливости, делая его потенциальным борцом за переустройство общества. Но это вовсе не обязательно. Люди решают одни и те же сексуальные проблемы по-разному. Сексуальная ориентация далеко не единственный и не главный фактор идеологического самоопределения. Среди российских, как и среди европейских, гомосексуалов было немало людей с консервативными, охранительными, даже реакционными взглядами, а многие геи откровенно аполитичны.
Короче говоря, «сексуально-ориентационный» детерминизм так же односторонен, как любой другой монизм.
Кастрационный комплекс
Последний претендент на монистическое объяснение русской сексуальной культуры – кастрационный комплекс – ассоциируется прежде всего с именем Александра Эткинда.
Хлыстовство интересует Эткинда не столько само по себе, сколько как воплощение самой глубинной и радикальной социальной утопии, по сравнению с которой «коммунистические проекты кажутся робкими, недодуманными и недоделанными» (Эткинд, 1998а. С. 104).
«Кастрация – вершинная победа культуры над природой... И потому оскопление (этот термин адекватнее, чем кастрация, потому что в русской традиции он относился и к мужчинам, и к женщинам) – предельная метафора, выражающая абсолютную победу общества, власти, культуры над отдельным человеком с его полом, личностью и любовью. Так преображается глубочайшая сущность человека, центральный механизм его природы» (Там же. С. 103).
С характерной для русского человека склонностью к буквальному осуществлению всех идей и проектов, скопцы превратили условное, символическое оскопление, о котором говорит классический психоанализ, в реальное физическое действие, и это оказалось психологически созвучным коммунистической утопии построения нового общества и нового человека.
«Новое общество может решить все проблемы, кроме одной – пола, семьи, любви и секса; а чтобы заставить людей жить в этом обществе счастливо, их остается только оскопить…» (Эткинд, 1996. С. 134).
Кастрационная метафора нашла восторженных поклонников и столь же темпераментных критиков. К числу первых относится Борис Парамонов, по словам которого, Эткинд нашел метафору более внушительную, всеобъемлющую, чем гомосексуализм. «Кастрация как идиома русской утопии» – это некая смертная святость, в которой единственно возможен подлинный коммунизм и которая пронизывает всю русскую культуру, как элитную, так и народную (Парамонов, 1998а, 1999, 2002). Но объявленный отказ Парамонова от собственной «гомосексуальной» метафоры в пользу более радикальной «кастрационной» остается чисто словесным:
«Чего не понял, что забыл Розанов и чего, вслед за ним, не хочет понимать и делает вид, что забывает, Александр Эткинд? Коллективный, групповой секс, или свальный грех, как его называли в связи с хлыстовством, чрезвычайно часто, если не всегда, выступает формой гомосексуального общения. <…> Практику хлыстовства можно понять как сильнейшее вытеснение гомосексуальных влечений, снимаемое – иногда, не всякий раз – в ритуальном радении в форме групповой, то есть, в глубине, гомосексуальной связи» (Парамонов, 2002).
Эмпирически ориентированные ученые относятся к подобным утверждениям критически, призывая избегать «скоропалительных выводов о национальной психологии, основанных на примере маргинальных типов и экзотических фигур», и «не использовать скопцов как довод в дискуссии об основах российской политики или культуры, доказывая, что русские предрасположены радикально себя менять или что поразительные достижения в науке и художественном творчестве были только тоненькой пленкой, прикрывающей бездонную пропасть невежества и традиций» (Энгельштейн, 2002. С. 8—9).
К сожалению, критики зачастую приписывают Эткинду чужие взгляды, которые он просто излагает и даже критикует, вроде мнения, будто подавленная гомосексуальность лежала в основе советской системы (см. Engelstein, 1998; Etkind, 2001). В отличие от Парамонова, Эткинд не превращает красивую метафору в монистическую теорию. В его 700-страничной книге «сексуальное», «корпоральное», «психоаналитическое», «мазохистское», «поэтическое», «демоническое», «трансгрессивное» и тому подобные понимания хлыстовщины выступают рядоположными и взаимодополнительными с «историческим», «статистическим», «социологическим» и «этнографическим» объяснениями, а «близость архаизирующих мотивов народной мистики проектам позднего народничества и раннего большевизма» он прямо называет «обманчивой» (Эткинд, 1998б. С. 676). Однако читателю трудно разобраться в этом хитросплетении разнородных текстов и контекстов.
Литературные метафоры и психоаналитические конструкции вызывают у меня возражения не столько сами по себе – любой ракурс рассмотрения истории культуры может быть плодотворным, – сколько своим литературоцентризмом и претензиями на особую «глубину» и «окончательность». Вопреки распространенному мнению, ни Толстой, ни Достоевский, ни, тем более, их герои не могут считаться эталонами «русскости» хотя бы потому, что они разные. Живучесть и повторяемость некоторых стереотипов, делающая русскую сексуальную (если бы только сексуальную!) историю похожей на сказку про белого бычка, на мой взгляд, объясняется не столько уникальностью и неизменностью ее базовых архетипов, сколько повторяемостью и сходством (иногда преувеличенным) социально-культурных обстоятельств и ситуаций. Жители Приморья терпеливее москвичей относятся к отсутствию воды в водопроводе не потому, что получают удовольствие от страданий, а потому что они к этому привыкли и не знают, как изменить положение вещей. А устойчивая любовь к палке может быть продуктом не столько мазохизма (люблю, когда меня бьют), сколько опытом многовекового крепостного права и отсутствия самоуправления (меня всегда били, и другого способа управления людьми я не знаю).
Так что оставим теоретические рассуждения и посмотрим, что произошло с «русским Эросом» после 1917 года.
ЧАСТЬ 2 СОВЕТСКИЙ СЕКСУАЛЬНЫЙ ЭКСПЕРИМЕНТ
Глава 9. СВОБОДА – ДЛЯ ЧЕГО?
Воистину великолепны
великие замыслы:
рай на земле,
всеобщее братство,
перманентная ломка...
Все это было б вполне достижимо,
если б не люди.
Люди только мешают:
путаются под ногами,
вечно чего-то хотят.
От них одни неприятности.
Ганс Магнус Энценсбергер
Как изменились сексуальные ценности и поведение людей под влиянием Октябрьской революции и были ли эти перемены следствием сознательной политики большевиков или результатом стихийного развития?
Заветы основоположников
Как справедливо заметил еще Энгельс, «в каждом крупном революционном движении вопрос о “свободной любви” выступает на первый план. Для одних это – революционный прогресс, освобождение от старых традиционных уз, переставших быть необходимыми, для других – охотно принимаемое учение, удобно прикрывающее всякого рода свободные и легкие отношения между мужчиной и женщиной» (Маркс, Энгельс, 1955. Т. 21. С. 8).
Так было и в послеоктябьской России.
До Октябрьской революции большевики, как, вероятно, и все прочие политические партии начала XX в., не имели четкой программы в области сексуальной политики. «Половой вопрос» был для них экономическим и социально-политическим и практически сводился к проблеме освобождения женщин и преодоления гендерного неравенства. О сексе говорили вскользь, в связи с более общими вопросами.
Основоположники марксизма не были унылыми ханжами. Маркс подчеркивал, что «любовная страсть... не может быть сконструирована a priori, потому что ее развитие есть действительное развитие, происходящее в чувственном мире и среди действительных индивидуумов» (Там же. Т. 2. С. 24).