– Муженек…
– Чего?
– Худо мне…
Я беру из рук Уйе младенца. Теперь он у меня. Я качаю его. Он легче арбуза.
– Может, удастся обмануть судьбу.
Женщина опять опускается на колени. И снова крик разорвал горячий, липкий воздух. Далеко в долине молчаливо залегло село с его лачужками, акациями, ивами вдоль речной плотины, где еще цела мельница… Между нами и селом – железная дорога, станция с фонарями и складами, с платформой и колодцем; колодец глубокий, и воду из него достают воротом…
Меж колен у женщины снова раздается плач…
– Не смотри, Дарие…
– Ладно…
Я перевожу взгляд на противоположный холм. На холме начинается другое поле, ровной гладью протянувшееся до Олта и дальше. Я баюкаю Думитру.
– Опять девчонка? – слышится шепот женщины.
– Опять…
И все повторяется сызнова:
– Отрекаешься от сатаны?
– Отрекаюсь…
И вторую остренькую, смятую лысенькую головку Тицэ Уйе посыпает землей.
– Нарекаю ее Доброй, по имени твоей матери…
На этот раз Тицэ уже нечего рвать. Он просто стаскивает с себя остатки рубахи и пеленает в нее второго младенца. Сам остается голым до пояса. Порты на нем засаленные, в грязных пятнах. Волосатая грудь обожжена солнцем.
В село он спускается с двумя девочками на руках. Дорога усыпана мягкой белой пылью. Женщина бредет позади, ее шатает из стороны в сторону. Она того гляди упадет. Но нет, держится… Тени становятся все длиннее и длиннее…
В село мы входим с околицы. Вот и дом Тицэ Уйе… Лачуга как лачуга, живая изгородь из акаций, шелковица с растрескавшейся корой, где устроили себе укромное жилье большие красные муравьи…
Роженица опускается на корни шелковицы, приваливается спиной к стволу.
Тицэ идет по соседям – ищет в помощь женщин. Наталкивается на Грэдину, жену кузнеца.
– Сейчас обмоем, перепеленаем, чтоб окрестить, попа позовем…
– Долгогривый в поле, я сам их окрестил – землицей.
Пожелтели верхушки акаций. Быстро, неслышными шагами подбираются сумерки. В воздухе стоит свежий аромат спелой пшеницы. В океане пшеницы село кажется затерянным островком…
Тицэ приносит охапку мусора и разводит огонь – согреть воды для младенцев. Грэдина – она из цыган – обшаривает дом в поисках чистых тряпок.
Роженица по-прежнему сидит, привалившись к дереву. К шелковице. Колени ее, юбка, лодыжки – в липкой крови. Глаза ввалились, измученное лицо землистого цвета. Замотанные в остатки мужской рубашки девочки копошатся, ищут грудь.
Женщина что-то бормочет. Может, напевает песенку. Или молится. А может, горько сетует:
– Крошки вы мои, крошки, как мне вас прокормить? Крошки вы мой, крошки…
Женщина вытянула ноги – пусть отдохнут. Пусть отдохнут загрубевшие толстые лапы с черными ногтями и глубокими трещинами на подошве. Пусть их млеют в усталой истоме. Флоаря-роженица отдыхает…
Жалкая тощая курица с морщинистым хохолком роется в голой высохшей земле.
– Кыш, кыш тебя!.. – прогоняет ее роженица. И снова, еле ворочая языком, жалобно сетует:
– Крошки вы мои, крошки, чем мне вас кормить? Бедные мои крошки…
IX
ГОСПОДИ, ПОМИЛУЙ
Господи, как я испугался. Судорожно разгребая воду, я с воплем и ревом вылез на берег, весь вымазанный в грязи.
– Караул, Ион тонет!..
Я плакал, рыдал, как помешанный. Иона Клешие по шейку, нет, пожалуй, с головкой затянуло в ил. Нахлебался он воды так, что живот вспучило.
Мне уже случалось видеть утопленников. Когда волной прибивает их к берегу, лица у них синие и запах ужасный. Подойти посмотреть – если очень уж хочется – можно, только зажавши нос.
Я подхватил валявшуюся на траве рубашку, насквозь промокшую от пота. Оделся. Солнце, повисшее над Горганом, обдает нас снопами красных лучей. Достает своими лучами до болота. И вода в болоте отливает багровым цветом. И желтым. И дымчато-серым.
Рядом со мной дрожат мелкой дрожью Гынгу с братом Тудораке. Тудораке и Гынгу шагу друг без друга не ступят. Ходят словно приклеенные. Так, держась за руки, и купаться бегают.
Все они рядом со мной – Гынгу и Тудораке, Наку и Ицику, Тутану и Туртурикэ; это мои приятели. На лугу валяется скомканная ситцевая рубашка, вся перемазанная мазутом, с большой синей заплатой на спине. Это рубашка Иона. Утопленника. Ее только коснись – беду накличешь. Счастье она принесет лишь тому, кто ее наденет. А наденет ее Штефан, младший из братьев Клешие, которого еще совсем недавно звали Георге.
Его не водили в церковь крестить во второй раз, не ходили с ним и в примарию – сменить имя в книге регистраций. И то и другое оказалось невозможным.
Поп с козлиной бородой лишь единожды окунет тебя в кадку, смажет елеем и – как бы ни орал и ни дергался новорожденный несмышленыш – пропоет свое «крещается раб божий» имярек, по имени крестного отца. Только однажды записывает тебя нотариус в книгу, а отец оставляет отпечаток пальца – когда объявляют твое имя и делают соответствующую запись. То есть не совсем так. Вот те на, я чуть-чуть не соврал! К попу обращаешься трижды: когда рождаешься на свет, женишься и помираешь – хорошей смертью, у себя в постели, или плохой, как погиб нынче в речке Ион.
Однако родители Георге все же сменили ему имя – по совету лекаря Ангела Нэбэдайе. У Георге падучая. В селе ею страдают и другие дети. А у нас в семье ее нет ни у кого. Откуда бы ей взяться?
Мы играем на улице. Во дворах. Играет с нами и Георге. Болезнь подкрадывается к нему незаметно и захватывает врасплох. Вдруг у него подкашиваются ноги. Он падает. Начинают дергаться руки. Дергаются ноги. Его ломает. Глаза лезут на лоб. На губах пузырится белая пена. Как вода в пучине. Кто-нибудь из самых бесстрашных, мальчишка или девчонка, бросается к нему, хватает за мизинец левой руки, сжимает его все сильней и сильней, пока парень не очнется.
Волосатые черти с того света мучают его всячески. Бодают рогами. Хлещут по щекам хвостом. Несчастный приходит в чувство только с их позволения. Когда они вдоволь натешатся игрой. Возятся они недолго – слишком много у них еще дел. Ведь мир огромен.
Когда болезнь отпустит, развязывают ремни и уздечки, и припадочный приходит в себя… Широко открывает глаза, смотрит вокруг отрешенным взглядом и поначалу не понимает, что же стряслось. Словно из него вымотали душу и выжали все соки. Словно он проделал долгий путь. Возвратился из дальних странствий. Из каких же краев?.. Он отирает рукавом губы. Подымается и, собрав остаток сил, уходит пошатываясь, стыдясь самого себя. Но мы на него и не глядим. Пусть его уходит. Мы поглощены игрой.
Напрасно родители меняли ему имя. Хоть мы теперь и зовем его по-новому, но болезнь уже запомнила несчастного, ее не проведешь. Коли надо его отыскать, она отыщет мигом. И теперь, когда старший брат утонул, его рубашку отдадут младшему, чтоб она принесла ему счастье. Будь проклято такое счастье!
Да и какое счастье может принести рубашка, грязная, с заплатой на спине? Добро бы хоть новая.
На наши вопли о помощи к берегу сбежались люди.
А произошло все это так. Я только что вернулся с поля вместе с Тицэ Уйе, его женой Флоарей и младенцами Думитрой и Доброй, у которых еще не раскрылись глаза, как у новорожденных котят. Я был измучен дневным зноем, раскаленной пылью дороги.
Хорошо бы собрать ребят. И пойти искупаться. Всей ватагой. Порезвиться. Прогнать усталость. Я пробежался по улице. Компания собралась в два счета.
– Айда купаться?
– Айда!..
И мы гурьбой отправились на пруд. Когда мы переходили шоссе, путь нам пересекало страшное чудище – молотилка. Четыре пары быков волокли молотилку на луг, где ее подсоединят к паровой машине.
Скоро молотьба. Сперва обмолотят пшеницу, а там уж ячмень и рожь.
Волов, впряженных в молотилку, ведет Клешие. Ион отстает от своего отца. И увязывается за нами. Присоединяется к нашей компании. Мать в Ионе души не чает – вернее, не чаяла до последнего времени, – хоть он и придурковат, и заика немножко. Сам Клешие не нарадуется на дочку свою Мэрину, у которой нет вовсе никаких изъянов. Парни увиваются за ней целыми толпами. И не потому, что за ней землю дадут. В семействе Клешие о земле и слыхом не слыхали. Да если б у отца и была земля, зятю он ни клочка бы не выделил. Клешие – скряга порядочный. За свое добро цепко держится. В селе поговаривают, что на дворе у него под старым навесом зарыты еще с давних времен серебряные и золотые монеты. Целый чугун доверху набит серебряными рублями и золотыми Махмудами.
Деньги эти нет-нет да и взыграют. В самую полночь. Соседи видели, как голубоватое пламя лизало стойки навеса и плетень. Языки пламени вырвались из-под земли, пометались-пометались и потухли, навес так и не занялся. Потому что пламенем от взыгравших денег нельзя обжечься, даже если сунуть в него руку. Даже сигареты не прикуришь. К деньгам, зарытым у Клешие под навесом, никто и близко не подступается. На деньгах этих лежит заклятье. Они должны сами вылезти наружу, когда пробьет их час. А час их пробьет.