— Нет!.. Нет!..
Но мужчина, продолжая ухмыляться, приставил сложенные рупором ладони ко рту и заорал:
— А дяде Вальтеру скажи пусть надевает свои…
— Что-что? Не слышу! — Ладонь около уха, и голова повернута, как перед этим.
— Пускай! говорю!.. — нарочито зычно начал было выкрикивать мужчина.
— Нет!! Нет!! Нет!! Тшшш, — захлебываясь смехом, взмолилась женщина, дергая его за руку.
— …пускай дядя Вальтер! непременно! надевает! свои шерстяные…
— Нет!! Нет!! Ну нет же, Гейнрих! Тшшш! — заходилась женщина.
— Те толстые! на которых! тетя Берта вышила! его инициалы! — безжалостно гнул свое мужчина.
Тут загомонила вся толпа, послышались взвизги смеющихся женщин, протестующие выкрики и громкое:
— Тшшш! Тише!
— Ja-ja! Скажу, а как же! — выпалил в ответ ухмыляющийся пассажир, едва вокруг все немножко приуспокоились. — Да только у него-то! может, и нет их! больше, — осененный запоздалой догадкой, радостно спохватился уезжающий. — Может! какая-нибудь! из фройляйн тамошних… — Тут у него не хватило воздуху, и он захлебнулся смехом.
— Отто! — взвизгнула женщина. — Тшшш!!
— Может! какая! — нибудь! из фройляйн их у него… — от смеха он закашлялся.
— О-о-о-т-то!.. Как не стыдно! Тшшш! — в один голос закричали на него женщины.
— На память! от старика! Мюнхена! — проревел в ответ ему острослов-напарник, и снова всех посвященных так и скорчило. Когда они слегка пришли в себя, один из мужчин, борясь с одышкой, запинаясь и вытирая брызнувшие из глаз слезы, начал:
— Скажи! Эльзе! — Тут голос подвел его, сорвавшись на еле слышный писк, и пришлось ему прерваться, чтобы еще раз вытереть глаза.
— Что?! — гаркнул ухмыляющийся пассажир.
— Скажи! Эльзе! — начал тот увереннее, — что тетя Берта! Ох, не могу! — опять слабо простонал он, запнулся, вытер залитые слезами глаза и впал в беспомощное молчание.
— Что-что?! — пронзительно выкрикнул провожаемый, ладонью похлопывая себя по безотказному уху. — Что сказать Эльзе?
— Скажи! Эльзе! что тетя Берта! посылает! ей! рецепт! слоеного пирога! — уже совсем навзрыд проплакал остающийся, словно ему любой ценой надо было выжать из себя эти слова, пока его не постиг неминуемый и полный упадок сил. Это на первый взгляд совсем не многосмысленное упоминание слоеного пирога тети Берты возымело действие поистине поражающее; ничто из происходившего прежде не шло даже в отдаленное сравнение с припадком судорог, который теперь охватил всю группку приятелей. Все разом задергались, охваченные внезапной падучей смеха; они качались как пьяные, в поисках опоры немощно хватались друг за друга, слезы градом катились из их опухших глаз, а из разинутых ртов по временам вырывались измученные охвостья звуков: придавленные всхлипы, слабые взвизги женщин — одышливый приступ изнурительной веселости, из которого в конце концов вынырнув, все понемногу, икая и кашляя, кое-как стали приходить в себя.
Что уж там было, какой крылся тайный смысл в явно банальном напоминании, ввергнувшем целую компанию в конвульсии такого буйного ликования, — посторонним этого постигнуть не дано, однако и на других пример подействовал заразительно: люди поглядывали на веселящуюся компанию, ухмылялись и, посмеиваясь, качали головами. Нечто подобное происходило вдоль всего состава. С самыми разными людьми — озабоченными и беспечными, грустными и веселыми, юными, старыми, спокойными, равнодушными и взволнованными; со всеми теми, кого обуревало стремление к деятельности и кого гнала жажда развлечений; с теми, в ком каждый жест, слово, движение выдавала томление, радость и надежду, пробужденную предстоящим путешествием, и с теми, кто, скользнув по сторонам усталым и безразличным взглядом, садились на свои места и более ничем из обстоятельств отъезда не интересовались, — со всеми и везде происходило одно и то же.
Звучал всеобщий, универсальный язык проводов, единый и неизменный по всему миру, — язык зачастую пустой, банальный и даже никчемный, но по этой самой причине и странно трогательный, ибо служит он, чтобы прятать в сердцах людей глубинные переживания, заполнять ту пустоту, что появляется в их душах при мысли о расставании; чтобы служить щитом, маской, скрывающей истинные чувства.
Благодаря этому для юноши чужестранца, для постороннего, который все это видел и слышал, ритуал отправления поезда был полон острой, волнующей значительности. Слыша привычные слова и видя привычные сценки — слова и сценки хотя и скрытые уборами чужого языка, но в сущности неотличимые от тех, что он за свою жизнь наслушался и навидался, наблюдая своих соотечественников, — он вдруг почувствовал, как никогда прежде, гнетущее одиночество посвященного, ощутил людскую тождественность, которая странным образом объединяет всех во всем мире и коренится в самой структуре человеческой жизни, — куда глубже наречий, на которых люди говорят, и рас, к которым они принадлежат.
Но теперь, когда настало время расставаться, женщина и умирающий мужчина молчали. Взявшись за руки, глаза в глаза, они глядели друг на друга со жгучей, жадной нежностью. Обнялись, и ее руки обвились вокруг него, ее полное жизни сладостное тело прильнуло к нему, ее яркие губы припали к его губам так, словно никогда она не сможет отпустить его. Наконец женщина буквально оторвала себя от него, отчаянно и бессильно подтолкнула его ладонями и сказала: «Иди, иди! Пора!»
Тогда мужчина — это страшилище — повернулся и поспешно вошел в вагон; поезд медленно двинулся и начал отползать. Мужчина тем временем уже стоял в коридоре, высунувшись из окна и не спуская глаз с женщины, а женщина шла по платформе, стараясь как можно дольше держать его в поле зрения. Но вот поезд набрал ход, женщина пошла медленнее, остановилась — глаза мокрые, губы шепчут никому не слышные слова, — и, потеряв из виду мужчину, крикнув «auf Wiedersehen!»[23] — она приложила пальцы к губам и послала ему воздушный поцелуй.
А юноша, которому предстояло на краткий миг стать попутчиком этого призрака, еще чуть задержался в коридоре: все глядел из окна в сторону огромной арки вокзального навеса — будто бы наблюдая, как разбредается, покидает платформу народ, а на самом деле не видя ничего, кроме высокой прелестной женщины, провожая глазами ее медленно удаляющуюся фигуру: голова опущена, поступь неторопливая, скользящая, исполненная невыразимой фации, и чувственные, волнисто-переливающиеся движения. Разок приостановилась оглянуться, потом повернулась и пошла дальше так же медленно, как перед этим.
Вдруг стала. Какой-то человек, отделившись от кучки людей на перроне, подошел к ней. Он был совсем молод. Женщина помедлила, словно боясь пошевельнуться, протестующе подняла затянутую в перчатку руку и снова двинулась, а через секунду они уже сплелись в яростном объятии, стояли, не видя никого вокруг, и осыпали друг друга страстными поцелуями.
Когда юноша вернулся на свое место, его сосед, который уже успел войти из коридора в купе и, хрипло дыша, упасть на подушки своего диванчика, был почти спокоен и больше не казался столь изнуренным. С минуту его младший попутчик пристально глядел на птичий профиль, на устало прикрытые глаза, пытаясь отгадать, увидел или не увидел этот обреченный встречу на платформе, а если да, то что может нести ему такая новая крупица опыта. Но маска смерти была загадочной, непроницаемой; ничего поддающегося истолкованию юноша за ней не разглядел. В уголках тонких губ заиграла слабая улыбка, неожиданно осветившая лицо, а пылающие глаза, теперь уже открытые, были такими запавшими и отстраненными, что казалось, будто они глядят из несказанной глубины на что-то очень далекое. Спустя мгновение мягким, приглушенным голосом он сказал:
— Это биль моя жена. Сейтшас, когда зима, мне нужен ехать один. Так есть самое хорошо. Когда весна, мне будет лучше, и она ко мне приедет.
Весь остаток зимнего дня поезд мчался по просторам Баварии. Мощно и быстро набрал скорость, оставил позади последние редкие домики предместий и в мгновение ока вынесся на плоскую равнину, окружающую Мюнхен.
День был серым, непроницаемое небо тяжело нависало, хотя от него уже вовсю веяло живительной силой альпийской чистоты — не имеющей запаха, но при этом явственно осязаемой ликующей энергией холодного горного воздуха. Чуть ли не через полчаса поезд катил по предгорьям; мимо проплывали холмы, долины, где-то поблизости маячили заоблачные хребты, и все это осеняли своим темным колдовством леса Германии: леса здесь — это ведь не просто скопище деревьев — нет, это само волшебство, это ворожба и очарование, пленяющее сердца людей, а особенно тех иностранцев, кто узами крови как-то связан с этой землей, с этой темной музыкой, тревожащими воспоминаниями, никак до конца не уяснимыми.