— Оторва…
— Да, господин полковник!
— Я верю, что ты невиновен… повторяю еще раз.
— Спасибо, о, спасибо, господин полковник…
— Я поручусь за тебя перед главнокомандующим, ибо он один может приказать временно освободить тебя.
— Как, господин полковник… дело зашло так далеко? — воскликнул огорченный зуав.
— Ладно, дай мне честное слово: что бы ни случилось, ты не будешь пытаться убежать.
Оторва выпрямился и ответил с достоинством:
— Клянусь честью, господин полковник: что бы ни случилось, я не предприму ни малейшей попытки скрыться…
— Хорошо. Я рассчитываю на тебя… Тебе возвращается оружие, и ты поведешь нас не как арестант, а как свободный воин.
— Спасибо, господин полковник! Я докажу вам, что я достоин этой милости.
Наступила ночь, и экспедиция, готовившаяся в глубоком секрете, двинулась в путь. Приказали идти целой роте. Таинственность привлекала людей, и они весело, хотя и в полной тишине, пересекли полосу траншей.
Все знали, что в экспедиции участвовал и сам кебир, но никто не знал, где именно он шел. Кебкр держался поодаль, среди офицеров, плотно закутанных в плащи с пелеринами[202]. Воздух был свеж, ночь — очень темна.
Выйдя из укрытий, рота, разбившись на три отделения, с величайшими предосторожностями направилась к кладбищу. Дорога предстояла опасная. Русские передвигались в окрестностях взад и вперед.
Одно отделение оставили в резерве. Второе расположилось возле кладбища, а третье стремительно проникло за мрачную ограду и заняло позиции там.
Офицеры шли по центральной аллее. Впереди уверенно шагал наш зуав — он не сомневался в успехе, и его правота придавала ему сил.
Офицеры подошли к часовне. Оторва нащупал рукой запоры и убедился в том, что ничего после его ухода не изменилось. Дверь была только прикрыта.
Он толкнул ее, вошел первым и, убедившись, что внутри пусто, предложил офицерам следовать за ним.
Жан закрыл дверь, вынул из мешка свечу, зажег ее и несколькими каплями горячего воска прилепил к скамейке.
Не говоря ни слова, застыв в неподвижности, маленькая группа офицеров наблюдала за этими приготовлениями.
Молодой человек подошел к алтарю и сказал вполголоса:
— Вы сейчас увидите, господин полковник, как все это просто и хитро придумано.
Зуав наклонился и с силой нажал на шляпку гвоздя на кресте, украшавшем алтарь.
Ничего не произошло!
Оторва нажал сильнее… Шляпка гвоздя легко углубилась в панель, но панель не тронулась с места, словно гранитная плита.
Кровь бросилась Оторве в голову. Горячая волна залила лицо. По телу холодными ручьями потек пот.
Ситуация, и смешная и ужасная, предстала перед ним во всей своей жестокой абсурдности.
— Механизм, — проговорил он, запинаясь, — видно… поврежден.
Порыв ярости внезапно подхватил Жана, и он закричал:
— Мы еще посмотрим!
Молодой человек поднял свой карабин, лежавший у стены, схватил его за ствол и принялся колотить прикладом по панели.
Тяжелая панель разлетелась в куски.
— A-а, наконец-то!
Оторва, запыхавшись, взял свечу и поднес ее к отверстию.
— Господин полковник, — сказал он, — сейчас вы увидите эту лестницу… сейчас… смо…
Слова застряли у него в горле.
Бледный, растерянный, дрожащий, Оторва увидел, что пол из белых и черных плит уходил под самый алтарь. Не осталось и следа от каменной лестницы, от туннеля, и можно было бы поклясться, что ничего такого здесь никогда и не было… словом, вся затея — это чистая мистификация[203], последствия которой могли оказаться для героя трагическими.
Оторва отлично это понимал, и словно пламя опалило его мозг.
Он хотел сказать… оправдаться… объяснить, как было дело… но не мог выговорить ни слова, и лишь хрип, похожий на рыдание, вырывался у него изо рта.
Жан почувствовал в затылке сильную боль, которая быстро охватила виски и лоб. Кровь зашумела в ушах и затянула глаза багровой пеленой. Ему показалось, что голова его вот-вот лопнет…
Потом он погрузился в полную тьму и ничего больше уже не чувствовал.
Пошатнувшись, Жан сделал шаг и упал как подкошенный, растянувшись во весь рост и успев лишь пробормотать:
— Я невиновен…
Полковник пожал плечами и, отлепляя горящую свечу, сказал холодно:
— Господа, нам больше нечего здесь делать… идемте! Я рассчитываю на ваше умение хранить тайны. Никому ни слова об этом грустном происшествии, очень вас прошу. Выводы для себя я сделал: этот несчастный виновен… Если он умер, тем лучше! Если еще жив, я переправлю его в тюрьму. Ради сохранения чести полка он должен исчезнуть с глаз… Я позабочусь об этом!
Сутки спустя Оторва, которого перенесли на руках в Камыш, пришел в себя, словно проснулся после кошмарного сна.
Он лежал в каземате, на своей койке, весь разбитый, с ледяными компрессами на голове.
Рядом с ним на стуле сидел зуав, который грустно смотрел на него и, видимо, ждал, когда бедняга очнется.
Оторва узнал эту грустную бороду лопатой, эти нашивки, эти кресты и медали.
Губы его сами произнесли имя, имя близкого друга:
— Буффарик!..
— Голубчик мой!.. О, бедный Жан…
— Послушай!.. Что происходит?
— Ужасная история…
— Умоляю тебя… расскажи все как есть…
— У меня сердце разрывается от боли…
— Тысяча чертей!.. Я догадываюсь… меня считают преступником…
— О да… Но не все, не все! Ты знаешь… кое-кто наверху… важные шишки…
— Кебир?
— Да, кебир… и он… послал меня к тебе… потому что… проклятье!.. Потому что я вроде как… старейший унтер-офицер Второго полка… и твой друг…
— Он послал тебя… зачем?
— Идиотство… чепуха какая-то… лучше бы задушили меня моими собственными кишками, чем…
— Да говори же… Не мучай меня…
— Я должен передать тебе… поручение кебира, будь оно проклято… и одну вещь… предмет…
— Какую вещь, мой дорогой Буффарик?
Бледный, растерянный, со взмокшим лбом, сержант вынул из кармана тяжелый седельный пистолет, положил его на постель и сказал, задыхаясь:
— Игрушка смерти… мой бедный малыш…
— Я понял! — закричал Оторва, срывая с головы компрессы. — Кебир хочет, чтоб я застрелился и таким образом снял с себя позор. Ведь так?
Задыхаясь от волнения, старый сержант лишь кивнул в ответ.
— Повтори, что он тебе сказал, — попросил Оторва. — Я в состоянии выслушать все.
— О, лишь несколько слов… Он сказал мне с брезгливой миной: «Старик, отнеси этот пистолет Оторве… Если парень найдет в душе хоть каплю мужества, он пустит себе пулю в лоб. Тогда я смогу замять это грязное дело, и его имя не будет опозорено… Он будет считаться павшим в бою… Это все, что я могу для него сделать, помня о его прошлых заслугах!»