Во вторник я отправился к себе в Радино в сопровождении Ивана Николаевича Классона, который прибыл в Петров о вместе с Долгоруковыми. Он был средних лет, майор в отставке; прежде состоял адъютантом при Степане Матвеевиче Ржевском, женатом на баронессе Софье Николаевне Строгановой (родной сестре княгини А. Н. Долгоруковой), и когда Ржевский умер, он остался у его вдовы заведовать имением и делами, а после ее смерти (в 1790 г.) и переехал жить к Долгоруковым и был у них своим человеком, верным глазом и помощником в делах. Говорили тогда шепотом, что немолодая княжна Прасковья Михайловна и он взаимно питали друг к другу очень нежные чувства, но об этом трудно судить по пословице: не пойманный — не вор. По видимости их отношения были всегда благоприличны: ни короткости, ни натянутости нельзя было заметить, а что у них было на сердце, до этого посторонним нет и дела.
Классон у меня обедал, мы ходили гулять; он поехал ночевать в Петрово, а я остался у себя.
В среду 24-го я с утра поехал к брату, весь день провел у него и возвратился только к вечеру к себе ночевать.
В четверток 25-го, день именин княгини Анны Николаевны, я поехал поутру в Петрово. Была праздничная обедня с многолетием княгине и всему княжескому дому. За столом пили за здоровье княгини и палили из пушек. Дети пели ей какие-то стишки и подносили букеты. Весь этот день до самого вечера я провел у брата, отужинал и потом со всеми распростился, чтобы назавтра ехать в обратный путь, и возвратился ночевать в Радино.
Пятница, 26-го. В восемь часов утра поехал на своих лошадях в Венев; дорога хорошая, но в городе преужасная мостовая: из неровных камней, хуже что незабороненное поле. Городок очень плохой: домов каменных мало, крыши есть и тесовые, но большею частью, в особенности по опушке города, все соломенные, и хаты — мазанки. Церкви есть очень хорошие: видно, что граждане пекутся более о благолепии дома Божья, чем о своих жилищах. Замечателен дом городового магистрата: полагаю, что он — допетровского времени, во всяком случае, современник Петра I. На одном из концов города — бывший Николаевский Веневский монастырь, который существовал до Петра I и им закрыт; теперь это приходская церковь.
К вечеру я приехал в Тулу и остановился в общественной гостинице.
Утром в субботу я посетил преосвященного Амвросия (Протасова). Я много о нем слыхал как о муже духовном и о великом проповеднике. „Ежели бы я умел писать и говорить, как он, — говаривал про него наш московский святитель Платон, — я уверен, что меня сходились бы слушать со всех концов России". Он был в последнее время настоятелем Юрьева монастыря в Новгороде и оттуда посвящен епископом в Тулу. На вид ему лет пятьдесят или немного более, очень представителен и прост в обращении, но с достоинством. Говорит плавно, без торопливости, смеется едва заметно, а держит себя вообще как подобает архиерею: без натяжки и высокомерия, как это иногда бывает у этих духовных сановников — ученых, но иногда необтесанных сынков просвирниц и пономарей. Этот, напротив того, смиренно-важен и приветливо-сановит. Он внимательно выслушал мое неважное дело и дал мне удовлетворительный ответ. Побыв у него около часа времени, я отправился осматривать ряды и лавки. Потом был на оружейном заводе и все подробно видел; сказывали мне, что еженедельно выходит из работы до 5000 совершенно готовых ружей или 5000 пар пистолетов и 3000 тесаков.
В воскресенье поутру, очень рано, я отправился из Тулы на наемных лошадях к шурину моему Николаю Петровичу Корсакову: менял лошадей в Лапотке, обедал в Мещериновой Плаве и, не доезжая трех верст до Покровского, был встречен братом Николаем Петровичем и Иваном Федоровичем Бартеневым, которые выехали ко мне навстречу верхами, потому что я заранее известил, что приеду в этот день, и в 11 часов вечера приехали мы в Покровское, где нашли нас ожидавшего Дмитрия Марковича Полторацкого.
Я прогостил у брата Николая Петровича до 4 августа и поехал обратно на Тулу в Москву.
5 число я пробыл в Туле.
6 числа бывает крестный ход из собора; очень мне хотелось посмотреть, но так как спешил в Москву, не остался для этого лишнего полдня. Выехал из Тулы 6 числа, а 7-го благополучно прибыл в Москву и нашел всех своих, благодаря Господа, здоровыми».
IV
Вскоре по возвращении Дмитрия Александровича Господь нас порадовал: августа 16 у нас родилась дочь, которую, в память первой нашей Сонюшки, мы пожелали назвать также Софьей; но ни той ни другой не суждено было дожить до совершеннолетия. Ее крестила сестра Анна Петровна и мой зять Вяземский. Крестины были прегрустные, все мы были в глубоком трауре, потому что едва исполнилось шесть недель по кончине батюшки и на душе у нас у всех было очень невесело.
Все мы, четыре сестры, носили траур два года. Теперь все приличия плохо соблюдают, а в мое время строго все исполняли и по пословице: «родство люби счесть и воздай ему честь» — точно родством считались и, когда кто из родственников умирал, носили по нем траур, смотря по близости или по отдаленности, сколько было положено. А до меня еще было строже. Вдовы три года носили траур: первый год только черную шерсть и креп, на второй год черный шелк и можно было кружева черные носить, а на третий год, в парадных случаях, можно было надевать серебряную сетку на платье, а не золотую. Эту носили по окончании трех лет, а черное платье вдовы не снимали, в особенности пожилые. Да и молодую не похвалили бы, если б она поспешила снять траур.
По отцу и матери носили траур два года: первый — шерсть и креп, в большие праздники можно было надевать что-нибудь дикое шерстяное, но не слишком светлое, а то как раз, бывало, оговорят:
«Такая-то совсем приличий не соблюдает: в большом трауре, а какое светлое надела платье».
Первые два года вдовы не пудрились и не румянились; на третий год можно было немного подрумяниться, но белиться и пудриться дозволялось только по окончании траура. Также и душиться было нельзя, разве только употребляли одеколон, оделаванд и оделарен дегонри, по-русски — унгар- ская водка, о которой теперь никто и не знает. Богатые и знатные люди обивали и свои кареты черным, и шоры были без набору, кучера и лакеи в черном.
По матушке мы носили траур два года, — так было угодно батюшке, и по бабушке тоже, может быть, проносили бы более года, да я вышла замуж, и потому мы все траур сняли.
Когда свадьбы бывали в семье, где глубокий траур, то черное платье на время снимали, а носили лиловое, что считалось трауром для невест. Не припомню теперь, кто именно из наших знакомых выходил замуж, будучи в трауре, так все приданое сделали лиловое разных материй, разумеется, и различных теней (фиолетово-дофиновое — так называли самое темно-лиловое, потому что французские дофины не носили в трауре черного, а фиолетовый цвет, лиловое, жирофле, сиреневое, гри-де-лень и тому подобное). К слову о цветах скажу, кстати, о материях, о которых теперь нет понятия: объярь или гро-муар, гро-де-тур, гро-гро, гро-д'ориан, леван- тин, марселин, сатень-тюрк, бомб — это все гладкие ткани, а то затканные: пети-броше, пети-семе, гран-рамаж (большие разводы); последнюю торговцы переиначали по-своему и называли «большая ромашка». Мате- рии, затканные золотом и серебром, были очень хороши и такой доброты, какой теперь и не найдешь. Я застала еще турские и кизильбашские бархаты и травчатые аксамиты: это были ткани привозные, должно быть персидские или турецкие, бархаты с золотом и серебром. Тогда их донашивали, а теперь разве где в старинных монастырях найдешь в ризницах, и то, я думаю, за редкость берегутся.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});