– Прости, мамынька… – умолял он, валяясь у старухи в ногах.
– Бог тебя простит, а я еще подумаю, – отвечала Татьяна Власьевна. – Ты меня хотел убить, Гордей Евстратыч, да Господь не допустил тебя. Знаю, кто тебя наущал… все знаю. И вот мой сказ тебе: чтобы Алены Евстратьевны и духу не было и чтобы напредки она носу сюда не смела показывать…
– Мамынька, как же я буду выгонять сестрицу?..
– Умел принимать, умей и выгнать… Не велико кушанье!.. А ежели не выгонишь, сию же минуту уйду из дому и прокляну вас обоих… По миру пойду на старости лет!
Вся высохшая, с побелевшим восковым лицом и страшно горевшими глазами, Татьяна Власьевна походила на одну из тех подвижниц, каких рисуют на старинных образах. Прежней мягкости и податливости в ней не было больше и следа; она смотрела гордой и неприступной. И раньше редко улыбавшиеся губы теперь сложились сурово, как у схимницы; это высохшее и изможденное лицо потеряло способность улыбаться. Даже Нюша и та боялась грозной старухи.
– Я всех вас распустила… везде непорядки… – говорила Татьяна Власьевна сыну. – А теперь будет не так, Гордей Евстратыч…
– Мамынька, да ведь я хозяин дому, – возражал иногда Гордей Евстратыч.
– Какой ты хозяин!.. Брата выгнал и меня хотел пустить по миру… Нет, Гордей Евстратыч, хозяйка здесь я. Ты налаживай свой дом, да в нем и хозяйничай, а этот дом батюшкин… И отцу Крискенту закажи, чтобы он тоже не ходил к нам. Вы с ним меня живую бы закопали в землю… Дескать, пущай только старуха умрет, тогда мы все по-своему повернем.
Обиженная и огорченная Алена Евстратьевна принуждена была на скорую руку сложить свои модные наряды в чемоданы и отправиться в Верхотурье, обозвав братца на прощанье дураком. Старуха не хотела даже проститься с ней. Отец Крискент проникновенно понял то, что Гордей Евстратыч боялся высказать ему прямо, и, с своей обычной прозорливостью, сам не заглядывал больше в брагинский дом.
Зотушка опять вернулся к Пятовым: как только Феня слегла, так он и заявился, бледный, худой, с трясущимися руками, но с таким же кротким и любящим сердцем и почти женской мягкостью в характере. Теперь Феня была рада ему вдвойне: это был не чужой человек, хотя Зотушка и сам этого не подозревал. Болезнь девушки, сначала неопределенного характера, вдруг резко перешла в нервную горячку: молодая натура не выдержала всех испытаний и теперь жестоко боролась с тяжелым недугом. Зотушка ходил за больной как сиделка, и больная инстинктивно искала его руки, когда нужно было переменить место на подушке или приподнять голову; никто не умел так угодить ей, как Зотушка. Она из его рук принимала и лекарство, которое прописывал привезенный из города доктор.
«Замучили девку, замучили…» – думал Зотушка, когда сидел длинную зимнюю ночь в комнате Фени, где теперь все было пропитано запахом лекарств.
Больная не могла лежать спокойно и часто металась, придавленная нестерпимым гнетом. В горячечном бреду она все умаливала кого-то погодить, потом начинала громко молиться и повторяла обрывки произнесенной клятвы. Эта пестрая путаница недавних впечатлений проходила чрез ее воспаленный мозг с мучительной болью, заставляя с новой силой пережить тысячи раз все вынесенные испытания. Мысль работала с лихорадочной торопливостью; призраки и фантастические представления нарастали, переплетались и заканчивались страшными галлюцинациями. Главным образом девушка страдала от неотступного преследования трех людей, являвшихся ей в тысяче всевозможных превращений, – это были Гордей Евстратыч, бабушка Татьяна и дедушка Поликарп Семеныч. Они не отходили от Фениной кровати и мучили ее своим постоянным присутствием, как тяжелый кошмар. Старая, старая, страшная бабушка Татьяна особенно пугала больную. Феня даже вскрикивала каждый раз, когда грозный призрак наклонялся к ней и холодными костлявыми руками чего-то искал в ее мозгу… «Бабушка, оставь меня!» – кричала больная, открывая глаза: но перед ней вместо бабушки стоял уже Гордей Евстратыч, весь золотой – с золотым лицом, с золотыми руками, с сверкавшими золотыми глазами. Он даже дышал какой-то золотой пылью, которая наполняла всю комнату и от которой Феня начинала задыхаться. Это золото жгло ее, давило, а Гордей Евстратыч ползал около кровати и плакал золотыми слезами. Больная видела себя уже женой этого золотого Гордея Евстратыча и сама постепенно превращалась тоже в золотую: и руки и ноги у ней были настоящие золотые и такие тяжелые, что она не могла ими пошевелить. Налитые золотом веки не поднимались; даже мысли в голове были золотые и шевелились в мозгу золотыми цепочками, кольцами, браслетами и серьгами – все это звенело и переливалось, как живая чешуя. Опять крик, опять новые грезы; но теперь бабушка Татьяна и Гордей Евстратыч сменялись худеньким дедушкой Поликарпом Семенычем, который все искал Зотушку; а Феня прятала его то у себя под подушкой, то в коробке с гостинцем Гордея Евстратыча.
Иногда к этим вполне определенным впечатлениям прибавлялось что-то новое, неясное и смутное, расплывавшееся, как туман; но Феня чувствовала присутствие этого неопределенного, потому что оно заставляло ее дрожать в лихорадке. Испытываемое ею ощущение можно сравнить с тем, какое переживает человек ночью в глухом лесу, когда знает, что опасность в двух шагах, но не может ее разглядеть. Сухие губы бабушки Татьяны в этих случаях шептали: «Феня, голубушка! Змея, змея, вон она!» И бабушка Татьяна дрожала и протягивала руки вперед, точно хотела защищаться от настоящей живой змеи, которая вот-вот живой петлей захлестнет ее. Это была Алена Евстратьевна, которую больная не видала, но слышала ее походку и вкрадчивый голос.
– Зотушка… мне страшно… – шептала Феня, хватаясь за руку Зотушки. – Говори что-нибудь… спой. Ты никого не видишь?
– Нет, касаточка, никого не вижу… Христос с нами, ласточка…
– Ты не оставляй меня одну… Золото… везде золото…
Феня страстно прислушивалась к звукам Зотушкина голоса, стараясь на них сосредоточить все свое внимание и тем вырвать себя из фантастической области, где блуждала ее больная мысль. Она точно хваталась за стих Зотушки, чтобы не унестись опять в безбрежное море своих галлюцинаций. Но действительность переплеталась с грезами, а ее уносила темная волна вперед, в темную бездну, где ее снова окружали ее мучители. Прислушиваясь к бреду больной, Зотушка многого не понимал, особенно когда Феня начинала заговариваться о бабушке Татьяне и Поликарпе Семеныче. Какую связь имел этот Поликарп Семеныч со всем случившимся – для Зотушки оставалось загадкой. Только раз, когда Феня особенно сильно металась и бредила, все дело разъяснилось: больная выболтала все, что сама знала о страшном грехе бабушки Татьяны и о самом Зотушке, называя его своим дядей. От этих речей Зотушку прошиб холодный пот, и пред его глазами запрыгала целая дюжина проворных бесенят, безобразно задиравших мышиные хвосты. Когда больная очнулась от своего забытья, она по лицу Зотушки угадала, что он знает тайну бабушки Татьяны; она закрыла глаза от охватившего ее ужаса.
– Что с тобой, касаточка? – спрашивал Зотушка.
– Что?.. Ты слышал?
– Слышал…
– Ну… так это правда… Все равно, я умру, Зотушка… по крайней мере не на чужих руках…
– Христос с нами, ласточка… Зачем помирать, еще поживем в свою долю.
– Нет, нет… я знаю… Зотушка, я не виновата.
Зотушка наклонился к руке Фени, и на эту горячую руку посыпались из его глаз крупные слезы… Вот почему он так любил эту барышню Феню и она тоже любила его!.. Вот почему он сердцем слышал сгущавшуюся над ее головой грозу, когда говорил, что ей вместе с бабушкой Татьяной будут большие слезы… А Феню точно облегчило невольно сделанное признание. Она дольше обыкновенного осталась в сознании и ласкала своего дядю, как ушибившегося ребенка.
– А где Нюша? Что она не придет ко мне? – спрашивала больная.
– Она заходила не один раз, да ты-то все не узнавала ее…
– И бабушка Татьяна была?
– И бабушка была…
– Зотушка, держи меня… крепче держи…
Наступивший бред был сильнее прежнего; и Зотушка одно время совсем всполошился, думая, что барышня Феня отходит. Он побежал к Нилу Поликарповичу и приволок его за руку в комнату Фени. Старик Пятов иногда сменял Зотушку, когда тот уходил в кухню «додернуть» часик на горячей печке, а большею частью ходил из угла в угол в соседней комнате; он как-то совсем потерялся и плохо понимал, что происходило кругом. Страшная мысль лишиться Фени нагоняла на него столбняк, и он только ощупывал свою плешивую голову, напрасно стараясь что-то припомнить. Иногда он принимался со слезами упрашивать доктора-старичка спасти его Феню и предлагал свою домашнюю аптеку. Доктор рассеянно выслушивал этот бред наяву, записывал что-то в своей карманной книжке и повторял: «Хорошо, хорошо. Скоро наступит кризис, тогда все выяснится…» Больная редко узнавала отца и старалась скрыть от отца свои страдания. Он так всегда любил ее, и она жалела его. Кто заменит ее больному старику? Кто будет предупреждать, как это делала она, его скромные желания и угождать его привычкам? Не один раз глаза Фени наполнялись слезами, когда она смотрела на отца: ей было жаль его больше, чем себя, потому что она слишком исстрадалась, чтобы чувствовать во всем объеме опасность, в какой находилась.