любила Грузию и выросла там. У нее был поистине южный темперамент, и все ее восприятие жизни было южным, горячим, со слезами радости и горя, с причитаниями, с многословными изъявлениями любви, нежности, недовольства.
Мама, сдержанная и более строгая, в дедушку, уставала от бабушкиных излияний, от ее постоянной критики воспитания детей, порядков в доме, и ее самой, — и не любила, чтобы бабушка часто бывала у нас и вникала в жизнь дома. Может быть, потому, что все бабушкины опасения и сожаления были внутренне глубоко справедливыми и разумными, мама просто их боялась и отталкивалась от них?… Но вернусь назад. Как бы то ни было, бабушка и дедушка представляли собою очень хорошую пару. У бабушки было четырехклассное образование, — вероятно, такое же, как и у дедушки. Они жили в Тифлисе, Батуме, Баку, и бабушка была прекрасной, терпеливой, верной женой. Она была посвящена в его деятельность, вступила сама в партию еще до революции, но все-таки часто сетовала на то, что «Сергей загубил» ее жизнь и что она видела с ним «одни страдания». Четверо их детей — Анна, Федор, Павел и Надежда родились все на Кавказе и тоже были южанами — по облику, по впечатлениям детства, по всему тому, что вкладывается в человека в самые ранние годы, бессознательно, подспудно. Дети были удивительно все красивые — кроме Федора, который был зато самым умным и настолько талантливым, что был принят в Петербурге в гардемарины, несмотря на низкое происхождение «из мещан». Все в семье были приветливые, сердечные и добрые — это были их общие черты. Пожалуй, самой стойкой, упорной и твердой была мама, обладавшая какой-то внутренней крепостью и упрямством. Остальные были куда мягче. Павлуша и Анна были исключительно добрыми, и мама вечно сетовала, что все они вместе с бабушкой и дедушкой «только портят и портят детей». А они упрекали ее за «сухость», за пристрастие к гувернанткам, которые «мучают» детей и не дают им расти «вольно». Но это все были споры любви; в общем-то все четверо были очень дружны и близки друг к другу. Дедушка и бабушка считали, что их дети должны получить, по возможности, хорошее образование, и поэтому, когда в Петербурге жизнь их несколько наладилась, дети были отданы в гимназии.
На сохранившихся фотографиях тех лет поражает бабушкино лицо — она была очень хороша. Не только большие серые глаза, правильные черты лица, маленький изящный рот — у нее была удивительная манера держаться: прямо, гордо, открыто, «царственно», с необычайным чувством собственного достоинства. От этого как-то особенно открытыми были большие глаза, и вся ее маленькая фигура казалась больше. Бабушка была очень небольшого роста, светловолосая, складная, опрятная, изящная, ловкая женщина — и была, как говорят, невероятно соблазнительна, настолько, что от поклонников не было отбоя… Надо сказать, что ей было свойственно увлекаться, и порой она бросалась в авантюры то с каким-то поляком, то с венгром, то с болгарином, то даже с турком — она любила южан и утверждала иногда в сердцах, что «русские мужчины — хамы!». Дети, уже гимназисты, относились к этому как-то очень терпеливо; обычно все кончалось, и водворялась опять нормальная семейная жизнь. В более поздние годы бабушка с дедушкой, слишком тяжело пережившие, каждый по-своему, смерть мамы, все-таки стали жить врозь, на разных квартирах. Встречаясь у нас в Зубалове летом, за общим обеденным столом, они препирались по пустякам, и в особенности дедушку раздражала ее мелочная придирчивость по всяким суетным домашним делам… Он как-то стал выше этого всего; его занимали мемуары, а докучливые сетования, ахи и охи, эти кавказские причитания о непорядках выводили его из равновесия. Поэтому каждый из них встретил старость, болезни и смерть в одиночестве, сам по себе и по-своему. Каждый остался верен себе, своему характеру, своим интересам. У каждого была своя гордость, свой склад, они не цеплялись друг за друга как беспомощные старики, каждый любил свободу — и хотя оба страдали от одиночества, но оба не желали поступаться своей свободой последних лет жизни. «Волю, волю я люблю, волю!» — любила восклицать бабушка, и при этом тайно и явно подразумевалось, что именно дедушка лишил ее этой самой воли и вообще «загубил» ее жизнь. Я все время забегаю вперед, рассказывая о прошлом, — но я так и буду делать, потому что невозможно соблюдать единство времени. Мысли набегают неожиданно. В те годы, перед революцией, бабушка, помимо ведения хозяйства и воспитания четырех детей, которых она всех обшивала, еще обучилась на курсах акушерства и работала отличной акушеркой. Она любила детей, любила жизнь, и эта работа казалась ей замечательной, она давала ей величайшее духовное удовлетворение.
Когда началась Первая мировая война, она стала ухаживать за ранеными в госпитале, у нее всю жизнь хранились письма от этих выздоровевших и уехавших домой солдат — она показывала их мне и хранила с любовью и умилением. В те годы она шила дома белье для солдат, и делала это мастерски и быстро, как все, за что она принималась. Надо сказать, что, несмотря на свое трудолюбие и «золотые руки», и дедушка и бабушка были абсолютно непрактичными в своей собственной жизни. Уже в поздние годы, живя то у нас в Зубалове, то у Анны Сергеевны, пользуясь небольшими — скорее символическими — привилегиями старых большевиков, получая какие-то жалкие «пайки», они были оба предельно пренебрежительны к земным благам. Оба донашивали свою дореволюционную одежду, их пальто носились по 20 лет, свои платьишки бабушка перешивала из своего же старья, делая из трех старых платьев одно новое, приличное. Это был не аскетизм ханжества, а просто отсутствие излишних потребностей и еще полное непонимание — так сказать, неосознание — своего нового «высокого» положения в нашем обществе — того положения, благодаря которому иные родственники «августейших» особ создавали роскошную жизнь и себе, и всем своим близким и далеким. Они же об этом даже и не помышляли.
Мама сама была предельно скромна в своих жизненных запросах; только в последние годы ее жизни Павлуша, работавший в полпредстве в Берлине, прислал ей несколько хороших платьев, делавших ее совершенно неотразимой… А обычно она ходила в скромнейших тряпочках домашнего изготовления, только изредка «лучшее» платье шила портниха, но все равно она и так выглядела прекрасной. Это полное отсутствие мещанского стяжательства многими воспринималось даже с обидой; считалось, что вот, мол, какие «убогие» старики, уж не мог зять их и приодеть получше… А зять сам носил летом полувоенный костюм из коломянки, а зимой — шерстяной;